– Здравствуй, пожиратель слухов, – усмехнулся Святой Материалист – высокий ростом, когда-то красивый, а теперь постаревший, морщинистый человек. Его голубые глаза были цепкими, и в них птицами в клетке бились смешинки.
Ирония, обидные ярлыки, словесные подначки – таков был стиль Святого Материалиста, и обижаться на это было примерно то же, что злиться на град или извержение вулкана.
– На, поешь. Труды утомили тебя, – Святой Материалист протянул Блишону персик и улыбнулся – почти добро.
Инквизитор-аналитик с трудом попытался придать лицу благодарное выражение, но собеседник отмахнулся и небрежно произнес:
– Не старайся. Ты же ненавидишь персики. Я дал тебе его в знак того, чтобы ты быстрее изложил все и выбросил его на выходе. Чтобы он больше не терзал твои ноздри.
Блишон кивнул. Он действительно ненавидел персики, но не представлял, как об этом стало известно Святому Материалисту, поскольку скрывал свои привычки так же старательно, как и мысли.
– Внестатистический выброс аномалий в последние дни, – произнес инквизитор-аналитик.
– Я уже слышал это. Дальше.
– Вот выкладки…
– Оставь их на столе. Продолжай.
– Похоже, появились носители.
– Люди?
– Пока знаю об одном человеке. Неизвестный в странной одежде объявился в лавке гражданина Грюшона, частного торговца… Он возник из ниоткуда.
– Из ниоткуда, – задумчиво произнес Святой Материалист, покусывая перо птицы.
– В то же время в Париже видели двоих людей странного вида. Чернокожий, нездорово тучный негр…
– Негр? – удивился Святой Материалист.
– Именно… Один из городских клошаров распространяет слухи, что эти двое появились в Парижском Булонском парке.
– Тоже ниоткуда?
– Да.
– Столько жертв галлюцинаций?
– Это не были галлюцинации. Это было на самом деле. Инквизитор-аналитик встал и припал перед Святым Материалистом на одно колено.
– Отпусти мне грехи, Великий Гражданин. Я грешен в словах и мыслях, – попросил инквизитор-аналитик.
Святой Материалист насмешливо посмотрел на него. Встал, взял в углу полуметровый штырь с несколькими шестеренками на конце из нержавеющей стали. Вернувшись к коленопреклоненному Блишону, он коснулся палкой с шестеренкой его головы, произнося:
– Я отпускаю тебе этот грех!
Он бесцеремонно, как ненужную железяку, отбросил «скипетр» и вернулся на диван.
– Самый большой грех – это грех умолчания по отношению ко мне, – произнес вкрадчиво он. – Расскажи все, что тебе известно об этих еретиках.
– Возможно, они пришли оттуда. Из за границ Большой Сферы.
– Я отпущу тебе и этот грех. Где они сейчас?
– Удалось схватить только одного.
– И где же он сейчас? – в спокойном голосе Великого Гражданина скользнули нотки нетерпения.
– Его приговорили к отсечению головы.
– Я хочу его видеть.
– Поздно, – произнес, тупя взор, инквизитор-аналитик. И, натолкнувшись на жесткий взор хозяина, произнес поспешно: – Но мы найдем остальных…
* * *
В узкую бойницу окна, забранного решеткой, Сомов больше не смотрел. Да и вообще не вставал со своего неудобного деревянного ложа, напоминавшего старинные арестантские нары. Он впал в оцепенение. В голове была какая-то сумятица из маловразумительных мыслей. Никак не верилось, что деревянная конструкция с железным ножом создана для того, чтобы вскоре с щелканьем отсечь голову. Его, госпитальера Сомова, голову! Когда он пытался осмыслить этот факт, то подкатывала тошнота и внутри образовывалась пустота, в которую валились все эмоции.
– Эй, еретик! Кончай ночевать! Пришла пора приготовиться к вечному сну…
Эти слова вывели Сомова из состояния транса.
– А разве перед казнью сюда не придет духовный пастырь, чтобы благословить меня на смерть? – спросил Сомов, поднимаясь со своего деревянного ложа.
– И не надейся! – ухмыльнулся тюремщик. – Все, что тебе положено, ты уже получил. Ну, может быть, кроме еще одной бутыли вина…
– Да?
– Вот, – кивнул тюремщик, неуверенно демонстрируя, с надеждой во взоре, еще одну плетеную бутыль. – Вообще, я всегда считал, что надираться перед смертью просто неприлично.
– Правильно, – кивнул госпитальер.
– А ты держишься молодцом. Я пью за тебя, – он с хлопком выдернул пробку и приложился к горлышку. – Будь готов через полчаса. Если бы ты не был еретиком, может, мы подружились бы.
– Непременно, – скривился госпитальер.
В его руке лежала приорская «раковина». Ее не стали отнимать, приняв за сущую безделицу. Но, похоже, «раковина» не могла сейчас ничем помочь ему. Действие ее избирательно и таинственно. Черный шаман, который мечтал о вещах приоров, как о ключе к безграничной власти, ошибался. Если бы он был прав, Сомов сейчас не сидел бы и не ждал дисциплинированно, когда его голова покатится в корзину. Но «раковина» жила. От нее разливалось тепло, и через нее слышался какой-то зов. И приходило понимание, что где-то на этой планете должен быть центр сил, типа того, что на Мечте Боливара использовал Магистр, чтобы прорубить проход в пространстве, но только более значительный.
Тюремщик распахнул дверь, сжимая вожделенную бутылку, сделал шаг вперед из камеры.
И влетел обратно, устроившись на полу. Ему хорошенько засветили в лоб. Он попытался подняться, но тот, кто ворвался в камеру, небрежно ударил его ребром ладони, а затем, критически оглядев госпитальера, велел:
– Собирай вещички.
Госпитальер смотрел на пришельца без всякого удивления. Как-то получилось, что все чувства у него кончились во время ожидания. Он пожал плечами, поднялся, нагнулся над тюремщиком, убедился, что тот дышит, и отправился следом за другом.
У лестницы, ведущей из тюремного полуподвала, Сомов споткнулся о распростертое тело еще одного из тюремщиков. Другой охранник мычал, пытаясь приподняться, но Филатов милосердно лишил его сознания.
Они поднялись на первый этаж, вышли в длинный, пропахший какой-то химией коридор.
– Побег! – Просипел жандарм.
Точнее, жандармов было два. Рука одного лежала на большом уродливом автомате с дисковым магазином. Второй выхватил шпагу. Филатов замедлил шаг… Полетели все в разные стороны – жандармы, шпага, автомат. Впрочем, автомат Филатов подхватил, а шпагу протянул Сомову:
– Пригодится. Мясо коптить.
Разведчик вытащил из кармана жандарма ключи и открыл решетчатую дверь.
Они оказались во дворике, примыкавшем к тюрьме. Двое жандармов стояли и жевали табак – меланхолично и грустно.