Гэндзи уже собрался было нырнуть под одеяло, как ему вспомнилось еще кое-что из слов Смита. Тот сказал, что западные женщины предпочитают заниматься этим в темноте.
«В темноте? — переспросил тогда Гэндзи. — Вы имеете в виду — скорее ночью, чем днем?»
«Я имею в виду — в темноте, — сказал Смит. — Ночью и без освещения».
«Без иного освещения кроме света луны и звезд», — уточнил Гэндзи.
«Нет, — сказал Смит. — В закрытой комнате, с задернутыми шторами, и без какого бы то ни было источника света».
«Но в подобных условиях невозможно ничего разглядеть», — сказал Гэндзи.
«В этом и суть», — сказал Смит.
Гэндзи ему не поверил, но он уже знал, что когда имеешь дело с чужеземцами, можно ожидать чего угодно, даже самого невероятного.
— Я потушу свечу, — сказал он Эмилии.
Эмилия как раз думала об этом, пока Гэндзи раздевался. Слава Богу, он не разделся полностью! Ей очень хотелось укрыться за темнотой, но в то же время она и страшилась этого. Если ей будет не за что зацепиться взглядом, прошлое с его насилием может взять верх над нею, и тогда она впадет в панику.
— Не надо, пусть горит, — попросила Эмилия. Она решила, что будет смотреть ему в лицо, чтобы обрести в нем утешение — конечно, насколько это удастся. Наверняка человек, которого она любит всей душой, исчезнет, когда животная природа возьмет верх над лучшей его частью. Но до тех пор она будет смотреть ему в глаза и видеть в них доброту.
Гэндзи полулежал на своей половине кровати, опираясь на локоть. Эмилия смотрела на него, словно приговоренный, ожидающий удара палача. Воистину, любовь — это шутка богов, раз она может заставить двух человек, любящих друг друга, так друг друга бояться.
Эмилия распустила волосы. Они лежали на подушке, словно ворох золотых нитей, какие используются в самых лучших вышивках. Белый шелк простыней изумительно подходил к ее прекрасной белой коже. В лице ее эффектность соседствовала с невинностью: Эмилия не прибегала ни к каким ухищрениям макияжа. Когда-то эти глаза вызывали у него дурноту из-за своей чуждости; теперь же Гэндзи видел в них почти волшебное отражение бескрайнего неба и океана в самую лучшую погоду. Как он мог прежде не видеть, что она — красавица? Наверное, он был слеп.
Гэндзи осторожно отвернул край одеяла от ее подбородка. Плечи Эмилии слегка напряглись, потом расслабились, когда она убедилась, что он не собирается убирать одеяло дальше. Она надела в постель ночное кимоно. Светло-голубой шелк, под цвет ее глаз, приподнимался и опускался на груди с каждым вздохом.
Гэндзи медленно провел пальцем от подбородка к талии по линии запаха кимоно, слегка раздвинув его края. Тело Эмилии было мягким и горело, словно в лихорадке. Прилив крови окрасил ее скулы и веки в розовый цвет.
Ее дыхание участилось. Она отвернулась.
Гэндзи прикоснулся к ее щеке, и Эмилия снова повернулась к нему.
— Можно, я тебя поцелую? — спросил он.
То, что он спросил ее об этом, и спросил так робко, оказалось уже сверх сил Эмилии. Слезы хлынули ручьем из ее глаз.
— Да, — ответила она и зажмурилась.
Его поцелуй был таким легким и нежным — чуть больше, чем прикосновение теплого дыхания к ее губам, — но от этого поцелуя Эмилию бросило в дрожь.
Она должна ему сказать. Она должна сказать сейчас, пока умолчание не превратилось в ложь.
— Я не девственна, — сказала Эмилия.
— Я тоже, — отозвался Гэндзи и поцеловал ее снова.
1953 год, монастырь Мусиндо.
Иногда сразу по пробуждении старая настоятельница Дзинтоку оказывалась не там, где ей следовало бы проснуться, в двадцать седьмом году правления императора Сёва, а в пятнадцатом году правления императора Мэйдзи, или шестом году правления императора Тайсё, или, чаще всего, в двадцать первом году императора Комэй. В пятнадцатом году правления императора Мэйдзи Макото Старк впервые появился в монастыре. Шестой год императора Тайсё был памятен тем, что с этого времени Япония начала представлять собою вполне оформившуюся силу, войдя в число победителей в Великой войне. А в двадцать первом году императора Комэй она просыпалась часто потому — так ей казалось — что именно тогда произошла вторая битва при Мусиндо, та самая, в результате которой погибла госпожа Хэйко, Дзинтоку стала настоятельницей, и… и что же там было еще? Что-то ведь было… Вот и нынешним утром старая настоятельница Дзинтоку, проснувшись, принялась размышлять об этом, но так и не смогла вспомнить. Ну и ладно. Само вспомнится. Или не вспомнится. И то, и другое неважно.
Дзинтоку терпеливо сидела на подушке, пока прислуживающая ей монахиня и трое гостей суетились в маленькой гостиной ее домика. Здесь было слишком мало места для такой толпы. Особенно с учетом того, что гости притащили с собой кое-какое весьма габаритное оборудование, в том числе что-то вроде кинокамеры.
— Вы готовы, преподобная настоятельница? — спросила молодая монахиня.
— Я всегда готова. Или вы хотите, чтобы я была готова к чему-то особенному?
— Великолепно! — сказал мужчина в безвкусном западном костюме. — Пусть она скажет это в камеру. Эй, Яс, установи-ка камеру прямо здесь.
У него была стрижка, вошедшая в моду во времена американской оккупации; волосы были длинные и сальные, и смотрелась эта стрижка одновременно и по-гангстерски, и как-то по-бабьи. Дзинтоку не знала этого человека, и он ей не нравился. Не из-за одежды, и не из-за волос, а из-за того, как у него блестели глаза и как он зыркал по сторонам. Такими были глаза у молодых людей во время войны — не Великой войны, та закончилась тридцать пять лет назад, а Великой Восточноазиатской войны, которую все теперь называли Великой Тихоокеанской войной, или еще, в подражание американцам, Второй мировой войной. А были у них такие глаза потому, что прежде, чем отправить их умирать на самолетах или кораблях, им давали маленькие белые таблетки, от которых они теряли потребность во сне и пище, и рвались обрушиться на американские корабли в самоубийственной атаке.
— Это будет нелегко, — сказала монахиня.
— Почему? — спросила молодая женщина.
Она была одета в том же стиле, что и мужчина, который не понравился Дзинтоку — на американский манер, кричаще и безвкусно; юбка открывала большую часть толстых, некрасивых икр. И косметики у нее на лице было столько, что впору было бы шлюхе из Гинзы. Волосы были уложены в сложную прическу и завиты — это называлось «химия». Молодая женщина не вызвала у Дзинтоку той неприязни, какую вызвал мужчина. Вместо этого настоятельнице стало жалко ее. Несомненно, она так нелепо изуродовала себя ради мужчины — не ради этого, так ради другого. Женщины всегда делают то, чего хотят мужчины, даже если те хотят чего-нибудь странного и вредного. Как это печально!
— Преподобная настоятельница никогда не повторяется, — пояснила монахиня.