На том наш разговор и закончился. Пытаться усовестить кого-то из влюбленных, обоих разом или же по отдельности, казалось бессмысленной затеей. Вполне возможно, что серьезность положения была им известна куда лучше, чем мне. В конце концов, Ферхад был человеком чести. А Эсмилькан… Эсмилькан в эти дни часами, тихо, как мышка, сидела возле меня, крепко сжимая мою руку, словно молила спасти ее от самой себя. Оба занимали высокое положение — достаточно высокое для того, чтобы у них не переводились завистники. Да и неудивительно, если иметь в виду, что Ферхад занимал пост Хранителя Султанского Коня, а Эсмилькан была супругой Великого визиря и дочерью самого султана. Оба сознавали и ценили свое высокое положение куда больше, чем могут представить простые смертные, и, может быть, именно поэтому и страдали сильнее, чем кто-либо другой на их месте.
Однако страдания, вызванные любовью, для того чувства, что пожирало их обоих — идиллической, знающей о том, что она никогда не найдет удовлетворения влюбленности, когда приходится скрывать свои чувства от всех, — все равно что угли для костра. Молодой спаги тешил свою гордость сознанием того, что ему удалось добиться большего, чем любому другому мужчине. Любовь к нему приносила женщине страданий куда больше, чем даже муки деторождения. Да, такова и была их любовь — мучительная, обреченная с самого начала, и оба это понимали.
Жестоко расправившись со своим малодушным помощником, посмевшим предать мое доверие, я убедил себя, что могу положиться на остальных. Запуганные перспективой отправиться вслед за ним на невольничий рынок, они из кожи вон лезли, стараясь выполнять свои обязанности как можно лучше. К несчастью, всем им было до него далеко, и я невольно оплакивал свою потерю, поскольку лучшего евнуха у меня не было. До нашего возвращения в Константинополь заменить его кем-то нечего было и мечтать, а те четверо, кто оставался под моим началом, несмотря на то что намерения у них были самые лучшие, обладали всеми отвратительными недостатками, свойственными евнухам вообще: разжирели, обленились и были невыносимо скучны. Иначе говоря, рассчитывать я мог только на себя самого. «Да уж, — иной раз с горечью думал я, — не иначе как это испытание мне ниспослано свыше».
И оно действительно оказалось тяжким. Окончательно я уверился в этом в один прекрасный день, застав Ферхада в прихожей гарема, где он вообще не имел никакого права находиться. Заметив мое перекошенное яростью лицо, он молча поклонился и, не сказав ни слова, поспешно вышел. Но улыбка, которую он послал мне, прежде чем закрыть за собой дверь, была исполнена такого достоинства, что я был потрясен. Именно такая улыбка появляется на лице человека, только что потерпевшего поражение в честной схватке с достойным и равным противником, и именно такой улыбкой обычно дают понять, что победа не за горами.
Вспоминая об этом, я отнюдь не обманывал себя. Речь шла вовсе не о поединке, когда противники, схватившись, вскоре расходятся по домам, обещая в будущем встретиться вновь. Такие поединки обычно достаточно безобидны. Сейчас дело обстояло куда серьезнее. Если мне не удастся выполнить свой долг, неминуемо прольется кровь. А то, что женская честь и женская добродетель, в особенности когда речь идет о женщине благородной крови, ценится мужчинами не слишком высоко, нисколько не умаляло в моих глазах сознание того, что беречь ее — мой первейший долг.
Мысль о том, что и моя госпожа, и её возлюбленный в случае моей неудачи обречены на смерть, поддерживала меня в стремлении не допустить грехопадения. Тем более что считать Ферхада своим врагом я не мог. Увы, всему виной было несчастное стечение обстоятельств. И, думая о той ситуации, в которой все мы оказались, я невольно сравнивал себя с искусным воином, с мечом в руках защищающим двух несмышленых детей от того, что угрожало им обоим. Защищающим тех, кто не мог защитить себя сам.
XXXVIII
В этот год месяц Рамадан пришелся на самую середину зимы. Может быть, поэтому выдерживать пост не составляло особого труда: долгие ночи и холода способствовали тому, что все как будто впали в спячку, и ленивое ничегонеделание не только не раздражало, но даже доставляло своеобразное удовольствие. Но к концу месяца снег понемногу начал таять, обнажая остроконечные пики гор, обступивших Конью со всех сторон, дикий виноград выпустил молодые побеги, и первые гиацинты покрыли землю, точно переливчатый восточный ковер.
Может быть, поэтому, к тому времени когда священный для всех правоверных месяц Рамадан уже близился к концу, все как будто очнулись от зимней спячки. Заодно проснулся и аппетит, так что выдерживать пост становилось все труднее. Я только вздыхал украдкой, понимая, насколько трудно приходится моей госпоже и ее возлюбленному: в это время, когда все вокруг словно пробуждалось к новой жизни, наверное, было особенно невыносимо терпеть разлуку, на которую их обрекали высокие стены гарема.
Мне это удалось, с торжеством думал я про себя. Удалось выдержать испытание — испытание более сложное и трудное, чем те, что выпадали до сих пор на мою долю. Потому что мне было намного страшнее, чем в те дни, когда нам угрожала смерть от руки разбойников или разъяренных матросов с Хиоса. И сейчас, признаюсь, я упивался своим торжеством, беззастенчиво превознося себя до небес, и ничуть не стыдился этого. Только человек, впервые испытавший счастье повергнуть врага к своим ногам, сможет понять, что я тогда чувствовал.
Облегчение и триумф я отпраздновал единственным доступным мне способом. Во вторник, незаметно улизнув из гарема, я уже хорошо знакомой мне дорогой отправился на службу дервишей из того ордена, к которому принадлежал Хусейн. От этого удовольствия из-за зимы, Рамадана и поста я был вынужден надолго отказаться. Нет, раза два-три за все это время я все-таки выбирался к ним, но так и не нашел в себе сил присоединиться к их пляске. Просто сидел в уголке и молча смотрел или в одиночестве бродил по галерее.
Но теперь словно гора упала у меня с плеч. Облегчение, которое я испытывал, было столь велико, что я едва не дал зарок присоединиться к великому братству суфиев. И, наверное, сделал бы это, если бы перед моим мысленным взоров внезапно не сверкнул меч, словно желая напомнить о том жестоком наказании, которое ожидало меня, вздумай я пренебречь своими обязанностями. Видение промелькнуло и тут же исчезло, но этого было достаточно, чтобы в самый последний момент вернуть меня к действительности. И вот я опять был вынужден почти силой заставить себя вырваться из хоровода дервишей и потом еще долго приходил в себя на дворе, хватая морозный воздух широко открытым ртом.
И вновь, как в самый первый раз, незадолго до рассвета ко мне вышел Хусейн. Он был один. Мы долго молча упивались созерцанием Млечного пути, испытывая примерно те же самые чувства, что и курильщик, когда, он, вдохнув аромат любимого табака, на мгновение зажмуривается, наслаждаясь тем, как сладко кружится голова.
Не знаю, мог ли Хусейн читать мои мысли… Говорят, многие дервиши с годами развивают в себе эту способность, а прежде мне уже не раз приходило в голову, что Хусейн без труда угадывает мои мысли. Но вполне возможно, все было не так. Скорее всего, для него не составляло труда догадаться, о чем я думаю, потому что и сам он в это время испытывал нечто похожее. И догадывался, чему радуется и о чем печалится моя душа.