Вскоре меня начали приглашать в инстанции. На беседы. В ГлавПУР, ЦК ВЛКСМ, ЦК КПСС, КГБ… Успокойтесь, ничего страшного со мной там не делали. Войновичу за «Чонкина», возможно, и загоняли под ногти иголки, а со мной только разговаривали, общались неглупые люди, разбиравшиеся в проблемах тогдашней армии гораздо лучше, чем я. Никто, представьте, на меня не кричал, не угрожал, не выпытывал, направив в лицо резкий свет, на кого я работаю и сколько серебреников получил за предательство. Мне спокойно объясняли, что публикация повести в таком виде может принести Отечеству вред, и рекомендовали, используя отпущенные мне природой способности, написать об армии иначе, добрей, возвышенней, что будет, конечно же, отмечено и благотворно отразится на моей литературной карьере. Правда, однажды пригрозили репрессиями.
– Знаете, а давайте-ка мы вас, чтобы вы получше узнали реальную жизнь армии, призовем на сборы офицеров запаса! Как?
– Так я же рядовой…
– В самом деле? Очень жаль…
Кстати, многие из моих чиновных собеседников, вздыхая, говорили: будь их воля, они напечатали бы повесть, но военная цензура не пропустит. Тогда ходил характерный анекдот: на цензуру упала атомная бомба – не пропустили… Был и такой забавный случай. Один главпуровский генерал сказал мне, что не все Поляковы так безответственно относятся к армии. Есть еще один Юрий Поляков, написавший очень добрую и романтичную книгу о Георгии Суворове.
– Вам бы с ним познакомиться и поучиться у него! – посоветовал генерал.
Узнав, что с тем, «хорошим» Поляковым я знаком, можно сказать, с рождения, он был поражен, хотя удивляться тут было нечему. Сочетание критичности с искренним романтизмом и доверчивостью было как раз типичной особенностью человека, вскормленного советской цивилизацией. Именно эта особенность воспитания и определила потом удивительное обстоятельство: миллионы умных, образованных людей безоглядно поверили опереточному Горбачеву и стенобитному Ельцину. Но надо знать позднюю советскую систему, ныне окарикатуренную не без моего участия: сурова, даже беспощадна она была к тем, кто, отвергнув правила игры и отеческую заботу, боролся с ней, вливаясь в ряды диссидентов, немногочисленные, как кружок любителей эсперанто. С искренне заблуждающимися (а к таковым причислили и меня) она работала, убеждала, заинтересовывала. Тем более что проблема неуставных отношений волновала начальство, ей, болезной, посвящались секретные совещания и закрытые приказы министра обороны, с ней боролись. Понимавшие иносказательный язык тогдашней прессы легко могли найти отзвуки этой борьбы с «дедовщиной» в военной печати. Она неутомимо и тщетно призывала армейский комсомол «активнее участвовать в процессе воспитания в воинах чувства товарищеского локтя, советской морали и ответственности за порученное дело».
Тем временем повесть довольно успешно обсудили в Союзе писателей, а ЦК ВЛКСМ обратился в ГлавПУР с просьбой рассмотреть возможность ее публикации. В писательской многотиражке «Московский литератор», где я в ту пору работал редактором, под заголовком «Призыв» была опубликована первая глава. Мне, конечно, всыпали, но больше для порядка, чтобы осознал, на что руку поднял. Но главного уговора я не нарушил: за рубеж рукопись не отдал, остался советским писателем – и со мной продолжали работать. Со временем, посовещавшись, высокое начальство решилось напечатать «Сто дней…» в журнале «Советский воин», который был в ту пору одним из заметных литературно-художественных изданий. Такие мэтры, как Бондарев, Стаднюк, Алексеев, Бакланов, Исаев, Дудин и многие другие охотно печатались на его страницах. Потом планировалось под руководством политработников обсудить мое сочинение в каждой воинской части, хорошенько наподдать автору за сгущение красок и неуместную иронию над ратными буднями, однако с поставленной проблемой согласиться и отмобилизовать личный состав на борьбу с неуставными отношениями… Решение было уже почти принято, но тут категорически возразил один из заместителей начальника ГлавПУРа. Он заявил на коллегии, что публикация повести нанесет урон боевой мощи СССР и что он немедленно обратится с особым мнением в военный отдел ЦК КПСС. В те годы ценилось единодушие при принятии ответственных решений, ибо в случае ошибки наказать всех ответственных сразу было довольно-таки трудно. Нет ничего удивительного в том, что кто-то выступил против публикации. Удивительно – кто выступил! Это был генерал Волкогонов, который через несколько лет обернулся пламенным демократом, обличителем советской эпохи и сокрушителем идейного наследия коммунистической деспотии. Говорили, он мстит за раскулаченного деда. Деталь, согласитесь, знаменательная и заставляющая задуматься о «человеческом факторе», который сыграл не последнюю роль в том, что вместо трансформации и планового демонтажа устаревшей общественно-политической структуры получился мстительный разгром, переходящий в торжествующий хаос… А ведь коммунисты обидели многих, да и какая революция без обид. Вон, во Франции чуть не всех блондинов казнили. Санкюлоты так и кричали: «Белокурых на гильотину!» Дело в том, что правящий класс там был из германцев, а простолюдины – черноволосые потомки римских рабов и колонов. У нас же, кроме отпрысков раскулаченных, с удовольствием квитались с «Совдепией» еще и отпрыски «комиссаров в пыльных шлемах», пошедших сначала в троцкистскую оппозицию, а потом в ГУЛАГ. Кстати, среди «прорабов перестройки» оказалось чрезвычайно много детей и внуков «пламенных революционеров». Бунташный ген кипуч до самозабвения.
В 1984-м повесть была окончательно запрещена. Точнее, не разрешена, что, в сущности, одно и то же. Получив сочувственный отказ и выйдя из высокого генеральского кабинета, я шел, понурив голову, по широкому, как улица, коридору, украшенному золоченой гербовой лепниной. На душе была тоска от тяжкого осознания непрошибаемости стены, заслонившей моей солдатской повести путь к читателям. И вдруг мне дорогу лениво перебежала откормленная мышь. Как? Здесь – в самом сердце обороноспособности державы? Да, здесь – в ГлавПУРе. Мышь! И мое сердце сжалось в предчувствии близких перемен…
5
Я смирился и, как принято теперь выражаться, переключился на другие литературные проекты. Вскоре вышла повесть «ЧП районного масштаба», ее стали обсуждать, экранизировать, инсценировать, а меня причислили к «прорабам перестройки», правда, не надолго. Однажды после встречи с читателями, где я с молодой горячностью волновался о судьбах отечества, интеллигентная библиотекарша с потомственно грустными глазами тихо заметила: «А на фотографии в «Юности» вы такой милый…»
Следующая серьезная попытка легализовать «Сто дней…» была предпринята лишь в начале 1987-го. К тому времени я уже опубликовал и «Работу над ошибками», о которой тогда спорили похлеще, чем нынче о сериале «Школа», снятом юной режиссершей со смешной самодельной фамилией. Замечу между прочим, придуманный, ненатуральный псевдоним каким-то таинственным образом искажает развитие творческой личности, направляя в надуманное, ненастоящее русло. Это сознавал, кстати, чуткий к слову Борис Пастернак, понимавший, что Господь не одарил его роскошной фамилией, как горлана Маяковского, но при всей своей горней выспренности автор «Доктора Живаго» остался верен родовому имени. А ведь Борис Пастернак – это примерно то же самое, что Борис Репа. А поди ж ты!