Усталостью убив крутую злость.
Ты бросишься, как лошадь на отаву,
Куда-нибудь туда за Кострому.
А я охотник, я былую славу
Припомню и ружье свое возьму.
Здесь возникает характернейший для всей поэзии Г. Суворова образ сибирского охотника. Поэт рисует милые его сердцу образы сибирской природы. Начинает звучать мотив «сереброокой Сибири» – важнейший для поэта:
Ты где-нибудь потонешь в вешних зорях
И изойдешься песней вдалеке.
Я затеряюсь в темноперых взгорьях,
В приземистом лохматом сосняке.
Ты будешь петь теченье жизни полной,
Закатов тихих голубую медь.
Передо мною встанет, словно полночь,
Как сон тайги, взъерошенный медведь.
Стихотворение воспринимается в самом деле как доверительный разговор с другом, поэт вспоминает о любимой товарища, мечтает о сибирской охоте:
Ты будешь думать о своей Ирине
Или гулять, быть может, по Москве,
Когда мне будет сниться небо сине,
Заря на темно спутанной траве.
И лишь проснусь, заждавшиеся сосны
Возьмут и солнце склонят мне на грудь,
И я приму расплавленное солнце
И озарю им свой скалистый путь.
Потом вперед. И, где-нибудь заметив
Мелькающее пламя кабарги,
Схвачу ружье… Багряный легкий ветер
Качнет густые облака тайги.
И тут в развитие своей поэтической мысли Суворов прибегает к характерному для него приему: он возвращается к теме войны, но не реальной, как в начале стихотворения, а к иной, как бы увиденной из будущего:
И я скажу: однако был точнее.
Однако раньше бил наверняка,
…Передо мною встанет вновь траншея,
Затянутые мглой зрачки врага.
Поэт высказывает пронзительную по точности и трагической глубине мысль: никогда рука охотника, целившегося в красавца оленя, не будет так беспощадно точна, как в схватке с врагом. Поэт задумывается о том, чем станет в его будущей жизни война, как «тяжело она отложится», пользуясь выражением А. Межирова, в душе. Об этом же задумывались тогда и другие сверстники поэта. Например, М. Луконин в стихотворении «Приду к тебе» писал о том, что среди военных испытаний важно не растерять духовные богатства, полноту ощущений бытия: «Но лучше прийти с пустым врагом, чем с пустой душой».
Последние две строфы представляют собой как бы нерв всего стихотворения:
Последний враг. Последний меткий выстрел.
И первый проблеск утра, как стекло.
Мой милый друг, а все-таки как быстро,
Как быстро наше время протекло.
Концовка стихотворения многопланова: взгляд на войну из мирного будущего смешивается с печалью человека, понимающего, что он-то, быть может, никогда не взглянет на войну с вершины Победы.
Но если учитывать весь авторский текст, последние строки приобретают более сложное философское звучание. Да, испытать фронтовому поколению пришлось многое: потери друзей, неимоверную тяжесть жизни на передовой. И то, что натуралистические подробности фронтового быта, как правило, оказывались «за кадром» поэзии Суворова, совсем не значит, будто они не влияли на его восприятие мира.
Но незыблемым останется одно: короткий, кровавый, исполненный героики и неизбежной жестокости век был «добрым», и прожили они свою жизнь «как люди», потому что умирали и убивали во имя жизни – «для людей». Именно в торжестве этой мысли заключается выдающееся значение знаменитого суворовского стихотворения в советской фронтовой лирике. Но ярко и определенно эта идея прослеживается лишь в «нарвском», полном варианте.
Вот такой запутанной и неожиданной оказалась судьба самого известного стихотворения Георгия Суворова. И я не берусь утверждать, что строфы, сокращенные уже после гибели поэта (видимо, во время составления и редактирования его первой книги в Лениздате в 1944 году), «испортили» произведение. На многих исключенных строфах лежит печать той самой торопливости и незавершенности, о которой мы уже говорили. Если быть откровенным, объективным, общеизвестные строки лаконичнее, точнее, профессиональнее, что ли… Все это лишний раз подтверждает, как необходим молодому писателю вдумчивый, доброжелательный, но требовательный редактор. И все же что-то ушло из стихов вместе с правкой: ушла свойственная только Суворову романтика охотника-сибиряка, ушло ощущение откровенного разговора с другом-фронтовиком, типичное для его стихов-посвящений, ушли и глубокие, может быть, тогда, в 1944 году, не совсем еще понятные мысли…
Как тут быть? Я, честно говоря, не знаю.
Между двумя морями
(Вместо заключения)
Когда я только задумывал книгу о Георгии Суворове, то набросал схему будущих поисков: что нужно прочесть, где побывать, с кем встретиться. Открывался тот план двумя пунктами:
1. Съездить в село, где поэт родился, – Краснотуранское.
2. Съездить на место его гибели…
Мне казалось, что, побывав в этих местах, я смогу как бы охватить судьбу Георгия Суворова в целом, найти некий ключ к его судьбе. Это ощущение трудно выразить словами, но без него невозможно написать ничего путного о человеке.
…Но два первых пункта моего первоначального плана так и остались невыполненными, потому что выполнить их невозможно. Красноярское море разлилось теперь там, где было село Краснотуранское – родина поэта. Нет, на карте такое название осталось, но это совсем другое, новое село.
А на том месте, где Георгий Суворов погиб и был похоронен, теперь Нарвское море. Два моря скрыли места гибели и рождения поэта, словно убеждая нас: этими двумя датами не ограничена ни жизнь Суворова, ни его творчество!
1980–1982
Повести
Сто дней до приказа
1
…Я испуганно открываю глаза и вижу старшину батареи – прапорщика Высовеня.
– Вставай! Трибунал проспишь! – сурово шутит прапорщик.
За окошком не утро, а знобкая темень. Ежась и застегиваясь на ходу, ребята выбегают на улицу. Сквозь стекло видно, как на брусчатом батарейном плацу топчется несколько солдат – зародыши будущей полноценной шеренги.
В казарме возле изразцовой печки стоит сердитый, со следами сна на лице замполит дивизиона майор Осокин. Время от времени он резко дергает головой, точно отгоняет надоедливую мысль. Это – тик, последствие контузии, полученной в Афгане.
Рядом с замполитом томится наш комбат старший лейтенант Уваров. Он пытается хмуриться, как бы недовольный неорганизованным подъемом вверенной ему батареи, но взгляд у него растерянный. В руках наш нервный комбат мнет и ломает свою гордость – фуражку-аэродром, сшитую в глубоко законспирированном столичном спецателье.