Вдоль увешенной фотографиями и картинками стены медленно, опираясь на клюку, передвигалась мать пристава, вдова генерал-майора Сеньчукова, Марья Ивановна. За нею хвостом ходила единственная и все еще незамужняя дочь Вера.
— Акуловой Маньке кирасир на коне явился, встал по ту сторону зеркала, ус подкручивает эдак загадочно… — говорила дочь мамаше, поддерживая маман под локоток.
— Кирасир-то знакомый?
— Манька говорит, что не признала. А я не видала. А дочка госпожи Ефимовой сказала, что это был корнет Борхвардт.
— А ей-то самой чего привиделось?
Дочка прыснула в кулак и зашептала матери что-то на ухо.
— Да ну, Вера, не может быть! — сказала генерал-майорша. — А с виду такая скромница… Ну, а тебе чего явилось?
— Ой, маменька, и сказать страшно…
— А ну-ка рассказывай, как на духу…
— Явился мне в зеркале представительный чиновник, солидный, с бакенбардами, в тужурке…
— В каком чине был — разглядела?
— Три больших серебряных звезды на петлицах.
— Тайный. А шитье рассмотрела?
— Петлицы бархатные, темно-зеленые, с дубовой веткой. И лацканы у тужурки темно-зеленые. А приборное сукно малиновое…
— Межевое ведомство Министерства государственных имуществ, — вынесла вердикт многоопытная Марья Ивановна. — Повезло тебе, Верочка.
— Вы дальше слушайте, маменька. Говорит он мне: «Здравствуйте, Вера Александровна», и фуражку снимает. А под фуражкой рога козлиные.
Генерал-майорша перекрестилась.
«Идет, говорит, Вера Александровна, новая беда в старой личине». Повернулся, чтобы уйти, а у него из-под тужурки хвост коровий висит!
— Александр Захарьевич как живой на нас смотрит! — сказала мамаша, взглянув на висевший на стене столовой на самом видном месте портрет, изображавший ее саму вместе с покойным супругом на фоне ворот Верхнего сада в Петергофе. — Старая беда, говоришь.…
Марья Ивановна увидела старшего сына в дверях столовой и вдруг неожиданно накинулась на него:
— Почему ты опять повесил эту дурацкую карточку, на которой ничего не разглядеть? — она ткнула пальцем в небольшую выцветшую и пожелтевшую фотографию в дешевом паспарту.
— Ты же знаешь, это с Читы единственная карточка моя осталась, когда есаул Долбаев снял меня с моими казаками после облавы на спиртоносов на золотых приисках в верховьях Индигирки. Ну, разве что вот та еще, где я на Грошике. — Он показал на фотографию, где он в мундире войскового старшины восседал на маленьком мохнатом жеребце.
— Мне больше нравятся твои последние, — сказала мамаша, сунув костыльком в угол, завешенный групповыми фотографиями важных персон со свитами у медвежьих туш. — Только тебя на них нету.
— Ну, маман, разве нужен был германскому послу Швейницу или секретарю Половцеву на фотографической карточке полицейский пристав?
Судейский поднялся из кресла и встал за спиной у мамаши.
— Надо было увековечиться, Иван. Вон лакей-то с шубами попал в историю. И ты бы рядом пристроился. Все-все! Умолкаю и иду курить к медведю.
Сергей вышел через сени на лестницу и спустился к медведю, где стоял заботливо вынесенный табурет и бронзовая пепельница на полу. Снизу из кухни доносилось шипение сковород на плите и грохот кастрюль и ушатов. Городовой, засыпанный снегом, вошел с улицы, обеими руками обнимая четверть мутного самогона, выставленную в снег для охлаждения, и важно прошествовал в помещения казармы. Затем в дверях возник молодой румяный парень, по виду приказчик, с сахарной головой в голубой бумаге и с холщовой сумкой, из которой торчали полдюжины бутылок шампанского. Он потоптался, приглядываясь к судейскому, потом вдруг расцвел и со словами «Иван Александрович, как вы помолодели, едва признал!» поднялся по лестнице и вручил Сергею голову и шампанское как подарок от владельца трактира «Акрополь». Вслед за приказчиком явился неразговорчивый чухонец с короткой глиняной трубкой в зубах, долго рассматривал судейского, потом так же молча поволок баклагу с молоком и кусок масла в чистой холстинке на кухню. Затем — молодая дама, которая срывающимся от волнения голосом спросила, не здесь ли живет жена директора Департамента полиции.
— Он так молод, умоляю вас, скажите ей, что он невиновен.
— Первый день творения! — всплеснул руками судейский. — А кто вам сказал, милая барышня, что жена Директора департамента живет здесь?
— Мне в городе об этом сказали…
— Ничего не скроешь! — сально ухмыльнувшись, сказал Сергей. — Впрочем, зачем вам моя жена? Вся эта механика в моей власти. Пойдемте в кабинет, мы с вами сейчас быстренько этот вопрос решим.
Он спустился вниз, но тут дверь опять распахнулась, и в участок ввалился в облаке морозного пара отец Серафим Свиноредский. Сзади проскользнул дьякон с крестом и иконами, завернутыми в покров.
— Пристав-то где? — спросил священник у судейского. — Скажите ему, что я с дьяконом пришел славить.
— Какие же дары принесли вы, батюшка?
— Святые, охальник! — огрызнулся поп. — Живо зови пристава.
Полицейский участок в жизни российской всегда был местом особенным, туда даже Христа славить по доброй воле никто не заходил. Исключение составляли те, кому это было положено по долгу службы, а именно священники и дьяконы ближайших к участкам церквей. В Полюстрово такой церковью была деревянная церквуха во имя Сретения Господня на Варваринской улице. Обойдя пивоваренный завод «Новая Бавария», отец Серафим Свиноредский и дьякон Семен Верзилов явились в участок, уже не очень твердо держась на ногах.
Заслышав знакомые голоса, пристав сам вышел навстречу отцу Серафиму и подошел под благословение.
— Нефедьев-то где? — спросил священник. — За елкой ушел? А как же вы тут-то? Надо бы табурет какой. Да нет же! Иконы и дьякон подержит. Под меня. «Бавария», понимаете, подкосила, — объяснил фальцетом батюшка приставу. — На канатной-то мануфактуре басурманин управляющий, полушки от него не дождешься, а на Охтинской и того чище, вот уже третий год на «Баварии» все и заканчивается. Там хотя и тоже басурмане, но наши обычаи чтят. Мы же с нею почитай почти на одной улице, нам сам Бог туда ходить велел.
Они отслужили положенное внизу, окурили казарму городовых, арестантскую, дежурную, кабинет пристава и канцелярию, и, даже не заглядывая на кухню, с трудом полезли по лестнице на второй этаж, где, как они знали, их ждало праздничное угощение.
— Чего не начинаем? — спросил отец Серафим, благословив всех в столовой.
— Братца ждем, — сказал судейский, спеша занять свое место. — Навизитничался в зюзю, наверное, вот и не едет.
В столовую вбежала вся в слезах дочка пристава и уткнулась лицом в подол матери.
— Папенька, — тотчас подскочил к отцу старший из его сыновей и с восторгом доложил: