— Это один из тех типов, которые всегда говорят: «Между прочим, я тут кое-что слышал…» И всегда слышат одни гадости…
Патти удивленно спросила:
— Нат?
— При чем здесь Нат? — Голос Пола зазвучал резко и воинственно.
«О Господи,— подумала Патти,— как же мы далеки друг от друга».
— Я не поняла, о ком ты говоришь. Кто все время слышит всякие гадости?
— Карл Росс, черт возьми. Не Нат. Тот никогда ничего не слышит. Тот видит только свои бумаги и то, что по ним построено. Тот…
— Я всегда думала, что он тебе нравится, — сказала Патти. — И Зиб тоже.
Последовала долгая пауза. Ночной пейзаж уносился в темноте размазанным пятном.
— Люди меняются, — наконец сказал Пол.
У нее было желание намекнуть, что и он тоже раньше не бросался банальными фразами. Но она промолчала.
— Это правда, — согласилась она, — значит, изменился Нат? Или Зиб? — И потом, отвечая на один из своих вопросов, сказала: — Знаешь, это движение за эмансипацию женщин, по которому Зиб так сходит с ума, кажется мыльным пузырем, с которым непонятно почему все так носятся. Разумеется, нужно признать, что с ее фигурой можно не носить бюстгальтера, между прочим, как и с моей, но мне и в голову не приходит ходить так, чтобы на мне все болталось.
— Зиб, кстати, отличная девчонка.— В этом заключении не было и тени сомнения. Оно повисло в окружающей темноте как нечто светящееся.
У Патти внутри вначале что-то замерло, потом ее охватили сомнения, а потом они перешли почти в ощущение непоправимой беды, которое она если когда и переживала, то только в ночных кошмарах. И наконец появилось чувство вины перед самой собой за свою слепоту, за непонимание того, что она уже давно пополнила ряды жен неверных мужей.
«Ах, боже, — сказала она себе, — какое несчастье». Но где она, та нестерпимая боль, которую она должна бы испытывать? «Наверное, я почувствую ее позже,— подумала она,— когда останусь одна и осознаю весь этот ужас». Тогда же спокойно ответила:
— Значит, изменился Нат.
— Да.
— В какую сторону?
— Не хочу говорить об этом.
— Почему, милый?
И тут у него прорвалось копившееся весь вечер раздражение.
— Какого еще черта, это что — допрос? Если я терпеть не могу этого ковбойского ублюдка, так что мне теперь, искать для этого уважительные причины?
И Патти тоже взорвалась.
— Интересно, что ты ему сделал, что теперь его терпеть не можешь?
— Ты что хочешь сказать? — Пол помолчал. — Собираешься корчить из себя психоаналитика?
— Люди чаще всего не любят тех, — продолжала Патти, — кому сами когда-нибудь сделали гадость.
— Это наверняка одна из заповедей Берта.
— Папа никогда не делает гадости.— Голос Патти звучал сдержанно, но не оставлял сомнений в ее правоте. — Он брал верх по-всякому — в работе, в выпивке, в кулачном бою, это да, и в интеллекте тоже. Но всегда играл честно, никогда не нападал из-за угла.
— Ты хочешь сказать, что я — наоборот? На что это ты намекаешь?
Патти не торопилась с ответом. Потом спокойно спросила:
— Так все и было, дорогой? Поэтому ты и бесишься?
В темноте машины лицо Пола казалось смазанным пятном, лишенным всякого выражения. Когда наконец он заговорил, голос звучал уже гораздо спокойнее.
— С чего это мы заговорили об этом? Я поскандалил с Карлом Россом.
— Мне кажется, последнее время ты то и дело с кем-нибудь скандалишь.
— Ты права, — ответил Пол, — так и есть. У меня нервы стали ни к черту. Допускаю. У меня самый крупный заказ в моей жизни, крупнейший заказ вообще в этой области — понимаешь ты это? Такого здания, как то, что мы строим, никогда еще не было.
— И эта существенная причина, — спросила Патти, — только твоя работа? «Эх, если бы так», — подумала она, но знала, что не поверит, даже если он ответит утвердительно.
Но Пол только бросил:
— Знаешь, как все действует на нервы…
— В каком смысле?
— Я уже сказал, не хочу больше об этом. Ты же утверждаешь, что эмансипация — мыльный пузырь. Ладно, тогда давай придерживаться традиций. Займись домом. А я буду зарабатывать на жизнь. Когда-то ты обещала быть со мной и в горе, и в радости. Так будь.
Цифры не лгут. Да, существуют шутки о лжецах, об проклятых лжецах-статистиках. Но когда цифры — это только цифры, да еще проверенные компьютером, с ними бесполезно спорить. И от того, что показывали цифры, на которые он смотрел, у него было тошно в желудке и кружилась голова.
Составленная им смета оказалась ошибкой. Погода была против него. Задержки с поставками материалов внесли хаос в платежи. Несчастные случаи замедлили темпы работ, а из-за рекламаций переделки возникали чаще, чем обычно. Он, Пол Саймон, оказался в своем деле не таким асом, как привык думать. Провал был налицо. Бог к нему не благоволит. Он мог бы назвать сотни причин, но этим ничего не изменишь.
Он оказался лицом к лицу с фактами, а они говорили, что, если сопоставить выплаты, ожидаемые по окончании строительства Башни мира, и собственные расходы, то ясно, что из финансовых проблем ему живым не выйти, не говоря уж о какой-либо прибыли.
Было пять часов. Его кабинет казался ему большим, чем обычно. Стояла мертвая тишина. В других комнатах уже никого не было. С улицы, лежавшей тридцатью этажами ниже, долетал отдаленный гул. «Думай!» — твердили рекламные плакаты Ай-би-эм.
А где-то он видел табличку, на которой стояло: «Не раздумывай, пей!» Что это ему в такую минуту лезут в голову всякие глупости?
Он отодвинул кресло, встал и подошел к окну. Машинальная реакция в стиле Макгроу. Но почему ему это пришло в голову? Ну, по крайней мере этот ответ он знал. Потому что Макгроу, большой, грубый, безжалостный, крутой, божественный Макгроу постоянно присутствует в его мыслях. Ну признайся же, ты живешь в его тени, черт возьми! И, в отличие от Диогена, боишься сказать: «Не заслоняй мне солнца, Александр!»
Он видел людей на тротуарах внизу, спешащих куда-то.
Домой? По делам? Радостных? Грустных? Разочарованных? Что ему до них? Что у него с ними общего? «Что у меня общего с кем бы то ни было? Ни с Патти, ни с Зиб. Я сам по себе, и — как любит говорить Макгроу — жизнь обрушивается на меня и рвет на части. И кому до этого есть дело?»
Он, как будто впервые в жизни, смотрел на окна, которые нельзя было открыть. Такие окна всегда бывают в домах с кондиционерами. А может быть, это еще и для того, чтобы люди не могли выпрыгивать из них, как тогда, в двадцать девятом году? Но, Боже милостивый, о чем он? Глупость. Незачем ломать комедию перед самим собой. Кончай это.
Вернулся к столу и уставился на безупречные ряды цифр: они напоминали солдатиков, маршировавших — куда? — на край крутого обрыва, а там — бац — и вниз.