Двигатель взревел, над ухом затрещала рация.
— Одинокий два… как слышь, Никитич? — прозвучал голос Тюремщика из покрытой плотным слоем пыли рации.
— Одинокий два, — нехотя поднеся рацию к щеке, ответил Стахов, — слышу хорошо.
— Как самочувствие, Илья Никитич? Чего-то мне видок твой не понравился.
— Все нормально, дружище, — соврал Стахов, откинув голову на спинку кресла.
— Ты закрыл задний иллюминатор? Не хочешь никого видеть что ли?
— Я не закрыл, — возразил Илья Никитич, — я его просто прикрыл. Не хочу, чтоб меня видели.
— Правда? — удивился Тюремщик. — Да ладно тебе, ты так переживаешь, будто на край света собрался. Что там до того Харькова — всего четыре дня ходу, максимум пять. Через полторы недельки снова будешь любоваться своей «северкой», обещаю.
— Ты так говоришь, будто я не знаю, что самый дальний твой выход, это сто шестьдесят, — иронично улыбнулся Стахов.
— Ну и что? Я что, когда-нибудь не возвращался? Никитич, для меня что сто шестьдесят, что четыреста девяносто три — разницы никакой. Нам с Бешеным вот похер куда, лишь бы ехать. И никто, елки-палки, никогда не оказывал нам такой почести — скажи, Беш? — а тут, блин, как на фронт отправляют. Только цветы еще не бросают вслед… — засмеялся Тюремщик. — Никитич, все будет отлично!
— Ладно, поехали уже, фронтовик, поехали…
«Монстр» въехал в шлюз последним. Вся застава стояла как по стойке смирно, с торжественными, немного грустными лицами, с приставленной к виску ладонью, выпученной вперед грудью и застывшим в глазах восторгом. Когда грузовик пошел по шлюзу в гору, и замерших у открытого заслона бойцов не стало видно, Стахов с горечью отметил про себя, что это было последнее прощание с Укрытием. И хотя в его сердце действительно мнительности раньше не находилось места, сейчас он чувствовал себя раскисшим и подавленным юнцом, вырванным из родительского дома, вмиг лишившемся материнской ласки и заботы.
На часах мерцали цифры 17.54. На улице, должно быть, вечерело.
Андрей сидел на жесткой, для близира обшитой линолеумом, скамье вместе с новым рыжеволосым напарником Сашкой в фургоне, обложенные со всех сторон ящиками с продпайками, разбросанными брикетами сухого топлива, оставшегося с предыдущих выходов, пустыми и полупустыми коробками патронов, а также прочим бытовым мусором, который вояжеры подбирали на поверхности и, не находя ему применения, забрасывали в фургон. Здесь валялись и канцелярские принадлежности, как то дырокол, карандаши, линейка, и разбитый радиотелефон, и тележка из супермаркета, наполненная вздутыми банками тушенки, и связка железнодорожных костылей, и табличка с цифрой 275 и надписью «Мемориал Освобождения — Ботанический сад», и набор рождественских свечей, и распахнутая СВЧ-печь — в общем все то, что вояжеры, что называется, захватывали с собой, а потом вместо того, чтобы выбросить за борт, так как никакой пользы в нем не было, замусоривали фургон.
Но не над этим размышляли пассажиры фургона, прильнув к боковым иллюминаторам и стараясь не упускать ни малейшей возможности рассмотреть в слабых, изредка мелькавших отблесках света, потрескавшиеся то ли от старости, то ли от давних ядерных содроганий темные, покрытые какой-то драглистой слизью, стены шлюза.
Сверху донесся сигнал.
— Сейчас подымут верхний заслон, — с благоговением прошептал Саша.
Круглый люк, соединяющий кабину «Монстра» с фургоном, сдвинулся и в проеме показался сначала встопырившийся ирокез, а затем и вечно улыбающееся лицо его владельца.
— Ну что, пацанва, с почином вас, потомки великого Тавискароны!
— Кого-кого? — переглянулись между собой ребята, наморщив лбы.
— Атефобией никто не страдает? — снова задал вопрос Бешеный, не обратив внимание на округлившиеся глаза юнцов.
— А что это?
— Вот и чудно, — кивнул Бешеный и, напоследок подмигнув им, исчез в проеме.
На вопросительный взгляд Саши, Андрей лишь повел плечом, дав понять, что реплика Бешеного всего лишь одна из сотни непонятных экивоков этого странного человека, и особого смысла разгадывать ее нет — все равно никогда не разгадаешь.
Семь лет постоянных подъемов на поверхность, вспомнилось Андрею. Как же тут без своих «фишек»?
Шлюз посветлел. Это значило, что верхний заслон поднят. Вниз, к Укрытию, просунулись несколько темных, тучных, приземистых фигур с опущенными головами и широкими плечами. У одной из них что-то выпало из рук, она остановилась, подняла с земли блестящие медяки, оглянулась на Стахова, наградила его презрительным взглядом и побежала вниз. Банкиры… Очень похожи на людей, очень. Легко ошибиться. Бегут вниз, хотят попытать счастья прорвать кордон. Что ж, имеют полное право.
«Монстр» выкатился из шлюза, подал длинный сигнал, и массивная металлическая плита с неизменно большими буквами N.P.S, усеянная множеством маленьких вмятин — следов бесчисленных соприкосновений со свинцовыми посланниками, сразу же начала опускаться, закрывая вход в Укрытие. Вся стена вокруг нее была сплошь облеплена бурыми, черными ошметками существ, оказавшихся в неподходящее время возле заслона. Независимо от преследуемых ими целей исход был один. Пулеметы подъезжавших к шлюзу машин без разбору припечатывали «гостей» к стенам и заслону шквальным огнем, разрывая чью бы то ни было плоть на куски и проделывая на поверхности плиты миниатюрные кратеры.
Стахов поднимался наверх много раз, но первое место соприкосновения с наружным миром, место, где заканчивается подземный мир и начинается мир наружный, — вестибюль разрушенной станции метро «Университет», — всегда оказывало на него какое-то особое впечатление.
Практически лишенный купола, вестибюль был мрачен и холоден, впрочем, как и всегда в это время суток. Некогда украшавший стены, коричневый мрамор почти полностью облетел, обнажив нутро отсыревших стен, но еще цепко держался у входа и возле продырявленных ржавчиной турникетов, напоминая о былой красоте станции и изысканных вкусах метростроителей. С проломленного купола, покачиваясь на ветру, свисали нерукотворные ламбрекены, неподражаемо сотканные из многолетней паутины, за долгие года не прожженные солнечными лучами, не поврежденные кислотными дождями и злыми зимними ветрами.
Сердце у Андрея чуть не вырывалось из груди. Выпустив из памяти, что покидать место во время движения нельзя, он соскользнул со скамьи и встал на колени перед прямоугольником иллюминатора, голодными глазами поглощая остатки цивилизации, силясь не упустить ничего, что появлялось за бортом «Монстра». Заворожено, как ребенок в кукольном театре, он любовался бликами заходящего солнца, игриво скачущими по мраморным плитам, заискивающе отражающимся в рассыпанных бисером осколках стекла, подмигивающих ему, заставляя жмуриться и радостно улыбаться, позабыв обо всем на свете.
Он настолько ушел в себя, настолько отключился, упиваясь тем, чем мечтал всю свою сознательную жизнь — посмотреть каков он, этот верхний мир, — что даже не понял когда алая штанина и сделанная из кожи туфля оказались возле его лица.