– Спасите меня! Спасите…
Глава 15
Добрая самаритянка
Джаспер! Марина узнала его голос, но продолжала недоверчиво
вглядываться в пергаментное лицо. Кожа обтянула скулы, глаза ввалились, губы
ссохлись…
– Что с вами? – Марина ринулась вперед, забыв о своих
приключениях и не извиняясь за то, что проникла в комнату как бы сквозь стену.
– Умоляю, – голос Джаспера стал едва слышен, – дайте мне
кальян!
Марина впервые слышала это слово, однако глаза Джаспера были
устремлены на некое подобие курительной трубки, соединенной с сосудом, полным
воды. Трубка лежала на столе, а рядом с нею – комок какой-то серой грязи и
тонкая игла.
– Возьми иглой немножко…
Марина поняла, что надо отколупнуть грязи и положить в
трубку. В сомнении оглянулась на Джаспера, но встретила такой молящий взор, что
перестала сомневаться. Затем, как просил Джаспер, поднесла конец трубки к
прыгающим серым губам. Ох, да как же можно было оставить беспомощного человека
в одиночестве? Наверное, это какое-нибудь заморское лекарство и очень хорошее:
после двух-трех глубоких вдохов грудь Джаспера перестала судорожно вздыматься,
страдальческие морщины на лице разгладились.
Марина поправила ему подушку, невольно заглядевшись на
черный с золотом узор: огромный змей, в точности Горыныч из сказок, только
одноглавый. И халат, в который облачен Джаспер, расшит такими же чудовищами. А
покрывало – пышными цветами несказанной красоты и длиннохвостыми птицами, какие
могут присниться лишь во сне и петь звонкими, сладостными голосами. Не к их ли
пению прислушивается сейчас Джаспер, раз на губах его играет блаженная улыбка?
Лицо мужчины разительно изменилось, помолодело, и Марина подумала, что в былые
годы он, наверное, был красив. Не так, конечно, как Десмонд, но все же…
Что-то хрустнуло под ногой, и Марина заметила, что наступила
на скомканный лист бумаги. Комками усыпана вся комната, а некоторые разорваны в
клочья, покрывавшие зеленый ковер, будто ранний снег.
Марина оглянулась на Джаспера. Тот спал, крепко, безмятежно.
Что он тут натворил, зачем бумагу рвал?
Марина подняла один листок. Написано от руки и все
исчеркано! Она невольно принялась читать: «…Крэнстон. Она была в такой ярости,
какую я и не предполагал увидеть на ее фарфоровом личике. Кто бы мог подумать,
что хорошенькая куколка способна на такой пыл! Теперь я верю Джорджу, который
говорил, что она истинная фурия в постели. Она едва не разорвала меня в клочки,
хотя я всего лишь брат…»
Связный текст оборвался. Марина подняла другой листок.
Бумага совсем желтая, чернила выцвели – очевидно, запись была сделана раньше
предыдущей.
«Как он мог! Как у него хватило злости! Да какова же беда
молодому человеку пытаться жить своим умом? (Далее вычеркнуто.) Ехать надо, я
чувствую определенно. Не то он (слова неразборчивы)… и не оглянется на убитого.
Он никогда не любил меня так, как Джорджа, да и мне нужна от него не любовь, а
лишь деньги. Видел ли кто-нибудь такие чувства меж сыном и отцом? Я стыжусь себя,
а его презираю!»
Марина ахнула, поняв, что перед ней дневник Джаспера
Маккола, изорванный в приступе ярости или отчаяния. А может, приступ болезни
помрачил ум мужчины, заставив уничтожить исповедь, как бы отрекаясь от всего,
чем жил.
Ей было неловко читать записи – будто подслушиваешь
разговор, не предназначенный для чужих ушей. Но ею овладело лихорадочное
нетерпение. Что-то подсказывало: читая записи Джаспера, она немало узнает о
своих новых родственниках, и это поможет ей держаться в общении с ними верного
тона.
И она поднесла к глазам новый листок…
«Все-таки, хоть у них разные матери, они сыновья одного
отца, а потому – два его живых повторения. Их основные черты: гордость, отвага
странствующего рыцаря и безжалостное сердце. Что в Алистере, что в Десмонде
уживаются две страсти: лошади и женщины. Они приручают первых и укрощают вторых
с одинаковой легкостью… Алистер кажется истинно влюбленным, хотя я и наблюдаю
за ним с недоверием. В нем есть нечто роковое, он фаталист. Я нахожу подобную
обреченность и в себе. И как мне жаль невинное, прелестное существо, которое
всецело предалось ему! Их любовь напоминает цветок, который приглянулся
садовнику для букета и будет скоро сорван, а значит – увянет. Впрочем, поживем
– увидим».
Больной пошевелился, и Марина судорожно разжала пальцы. Но
Джаспер не обратил на нее внимания. Дрожащей рукой он дотянулся до иглы и
проткнул ею шарик в трубке. Оттуда вырвался воздух, и Джаспер с наслаждением
затянулся сладковатым дымом. Глаза его опять полузакрылись, чубук выпал изо
рта. Он вновь задремал, и Марина без зазрения совести схватила новый листок.
«Обыкновенное следствие путешествия и переездов из земли в
землю – это то, что человек привыкает к неизвестности, страшной для домоседов.
И все-таки по возвращении меня неприятно удивили лица моих соотечественников.
Сколь гармоничны, гладки, добры черты лиц китайцев и особенно китаянок!
Физиономии же англичан можно разделить на три рода: угрюмые, добродушные и
зверские. Клянусь, нигде не случалось мне видеть столько последних, как здесь,
в моем родном доме!»
Марина невольно прыснула, пробормотав: «Ей-богу, мне тоже!»
– и продолжила чтение, радуясь, что в следующих листках почти ничего не
вычеркнуто.
«Я – самое жалкое и недостойное для них для всех существо.
Ведь отец лишил меня наследства! За что? Все народы обогащены путешествиями, а
прежде всего – Англия. И в книжных кладовых – кипы описаний этих путешествий.
Неужели их авторов лишили наследства? Никто не верит, что я не так уж грешен,
как хотелось бы думать отцу. Он лелеял свою жестокость и со всем пылом подпирал
ее самыми нелепыми доводами. Да бог знает, что было бы с ним самим, когда б он
хоть раз испытал то, что выпало мне на долю! Чтобы оценить силу и всемогущество
опиума, надо изведать бездну страданий. Вот, например, бессонница. Это адская
мука при жизни! А при употреблении опиума нечего ее бояться. И физическая боль
более не существует, и если роль медицины состоит в облегчении страданий, то
опиум – ее всемогущее орудие. Англичане скорее дадут несчастному умереть в
мучениях, боясь обмана, оскорбительного для их самолюбия. Но опиум – самая
прекрасная и правдивая ложь на свете!
Даже Сименс глядит на меня с унизительным, жалостливым
отчуждением. Он ведь праведник, а я… Но я хотя бы не убивал никого. Удивляюсь
снисходительности властей к систематическим убийствам несчастных женщин, на
которых возведена напраслина. Экая чушь – ведьмы… Убийства, это просто
убийства! А из-за опиума я удостоен брезгливости своего семейства. Одна только
Елена…