Как я и предполагала, вскоре на дороге послышался конский топот: посланники Филиппа приехали вернуть меня в Армедилью. Я спешилась, привязала коня, уселась на ствол поваленного дерева и принялась глядеть на звезды, а мой наемник расхаживал вокруг меня, не зная, что предпринять.
Сцена в хижине мельничихи повторилась почти в точности. Я не знала, сколько ночей придется провести под открытым небом, но на дворе стояло лето, и в тенистом ельнике мне было вполне уютно.
На этот раз мне сопутствовала удача. Из Сеговии сообщили, что Гомес де Фуэнсалида сумел занять Алькасар и нашего присутствия больше не требуется. Филипп решил направиться в Бургос, к коннетаблю Кастилии, который был женат на Хуане Арагонской, падчерице моего отца. Я не стала спорить.
Ночь на свежем воздухе обернулась сильной простудой, и нам пришлось задержаться в Тудела-дель-Дуэро, пока мне не стало лучше: все опасались за ребенка, которого я носила. К Хуане Арагонской мы прибыли спустя два месяца, в сентябре.
Мне не терпелось увидеть приемную сестру и построенный Симоном де Колоньей дворец, в котором моя мать принимала адмирала Колумба. Но Филипп снова меня опередил: он согласился принять приглашение, только если Хуана и ее муж, дон Бернардино де Веласко, на время оставят дворец.
Он опасался, что встреча с верными союзниками Изабеллы подвигнет меня на новый мятеж. Фуэнсалида и коннетабль Кастилии вели долгие переговоры. Позже я узнала, что дон Бернардино готов был сам стать заложником, только бы меня не лишали свободы. Последнее самоуправство Филиппа помогло мне изгнать из сердца любовь, которая билась в нем все эти годы. Я прокляла Филиппа, призвала на его голову Божий гнев и муки ада. Одно его имя разжигало во мне ненависть. При звуках его голоса кровь закипала в моих жилах с такой силой, что мне становилось страшно за еще неродившееся дитя.
Завладев замком, Филипп и его приспешники тотчас предались бесконечным увеселениям, пиры и турниры следовали один за другим. Между тем в народе росло недовольство: беднякам надоело кормить ораву чужеземцев. На беду, в Кастилию возвратилась чума: сначала со всех концов приходили известия о море среди домашнего скота, потом стали болеть люди.
Как-то утром Филипп, прекрасный как бог, пришел в мои покои и со смехом заявил, что представлял меня на месте кабана, которого его копье поразило накануне. Надменный и горделивый, в сверкающей кольчуге, зеленой тунике, темных чулках и высоких кожаных гетрах, он прошел по комнате и встал спиной к окну, глядя на меня с презрением.
— Посмотри, во что тебя превратили твои дикари, — заявил он. — Ты стала такой же черной вороной, какой была твоя мать.
— Теперь мне пристал черный цвет, — ответила я, — ведь это ты лишил мою жизнь красок.
А вечером в мои покои принесли все, что осталось от Филиппа. Во время охоты он потерял сознание и упал под копыта своему коню. Тот, кто всего несколько часов назад потешался надо мной, теперь исходил потом и трясся в лихорадке. Все произошло внезапно. Вид дрожащего, обезумевшего от страха и боли мужа, судорожно вцепившегося в мои запястья, потряс меня до глубины души. Я помогла слугам уложить Филиппа в свою постель, приказала принести горячую воду и чистые холсты. Теперь никто не называл меня сумасшедшей. И лекари, и придворные слушали меня беспрекословно. Филипп немного успокоился, вверив мне свою судьбу. Ровно пять дней мой супруг, мой господин зависел от меня, словно беспомощный младенец от матери. Я баюкала его в объятиях, напевала ему колыбельные, вновь и вновь, ночь за ночью, смачивала пересохшие губы. Бедный мой Филипп. Какой надеждой светились его глаза, когда я склонялась над ним. Как он просил прощения, какие слова находил, чтобы объясниться в любви ко мне и нашим детям. Я заклинала его держаться, твердила, что все будет хорошо, всеми силами старалась отогнать недуг от того, кого я так любила. Мы молоды, повторяла я, мы сможем все начать сначала, мы воскресим нашу любовь и будем править вместе, в мире и гармонии. Я просила его не отягощать душу угрызениями совести. «Никого в этой жизни я не любил так, как тебя, Хуана, ни одна женщина не сравнится с собой, ни у кого нет такой гладкой смуглой кожи, никто не целовал меня так страстно, никто не стал бы так долго терпеть мою глупость, мое тщеславие».
О, если бы при жизни мы обладали мудростью, которая открывается нам в преддверии смерти! Сидя у постели отца своих детей, я отчаянно боролась с пучиной, грозившей затянуть его на дно, а вокруг толпились призраки наших встреч и расставаний. Я цеплялась за его жизнь, не хотела, чтобы любимого поглотили хищные волны. Разуверившись в жестоком боге своего племени, я молилась другим богам, добрым и милосердным обитателям выдуманных олимпов. Тщетно. На пятый день свирепой лихорадки Филипп умер у меня на руках.
Это случилось двадцать пятого сентября тысяча пятьсот шестого года. Филиппу было всего тридцать лет.
ГЛАВА 20
В тот вечер в библиотеке, когда Мануэль рассказал мне о смерти Филиппа, я горько расплакалась, прямо как Хуана, которую он так хотел во мне увидеть.
— На самом деле, Мануэль, мне не его жалко, а ее, — попыталась я объяснить этот нелепый приступ сентиментальности. — Она так его любила, так верила в настоящего Филиппа, достойного ее чувства. В человека, которого можно любить, ради которого не жалко пожертвовать собой. Я ее понимаю. Мы всегда оправдываем тех, кого любим, ведь обвинять их — значит обвинять самих себя. Теперь я все знаю о своем отце, но все равно не могу его осуждать. Я тоже виновата в том, что он сделал, потому что любовь к нему — часть меня, понимаешь?
Эрцгерцог умер так внезапно и таким молодым, рассуждала я вслух, что в памяти Хуаны остался только «другой» Филипп, идеальный возлюбленный, в существование которого она упорно продолжала верить. Боль утраты погасила ненависть, стерла плохие воспоминания. Несмотря на небогатый жизненный опыт, я знала, что людям свойственно приукрашивать прошлое. Мануэль внимательно слушал меня, поминутно затягиваясь сигаретой. Глаза его возбужденно блестели. Похоже, его тронуло мое волнение. Мне даже показалось, что он сам вот-вот заплачет. Вместо этого, Мануэль раздел меня и занялся со мной любовью прямо на полу у камина, словно хотел дописать другой финал своей истории. Мы были очень нежны друг с другом; оба мы оказались беззащитны перед грядущим, и наше отчаянное положение в чем-то совпадало с трагической порой в жизни наших героев.
Поцелуи Мануэля осушили мои слезы. Прильнув к его груди, я слушала глубокое хрипловатое дыхание и постепенно успокаивалась. Мануэль заговорил об одном из самых удивительных парадоксов человеческого бытия: одиночество — одна из немногих вещей, которую мы можем разделить друг с другом. Каждый хотя бы раз пережил нечто подобное. Ненавидеть Филиппа, лежащего на смертном одре и готового отправиться в последний путь, который ни с кем нельзя разделить, было невозможно. Уход ближнего заставляет любого из нас задуматься о собственной смерти. Мануэль считал, что переход от жизни к смерти шаг за грань, за которой, вероятно, ничего нет, и есть настоящий ад — неизбежная кара, искупающая любую вину.