— Первый тоже может иметь дело всей жизни, которое приносит деньги. Почему нет? Почему такая жесткая градация — здесь реализация за бесплатно, здесь доходы без реализации? Этим любую инертность можно оправдать. Почему удачлив маклер? Потому, может, хочешь сказать, что он подл? В ваших головах сытые и голодные разложены на отдельных полках, голодный — гений, непременно непризнанный, иначе почему нищ, и сытый — хапуга, человек без совести. Вы не допускаете даже мысли, что все может быть наоборот или частично не так. А женщин не надо покупать открыто, швыряя им деньги в лицо. Труднее всего смириться с тем, что женщина остается с тем, у кого они есть, потому лишь, что это простой залог обеспечения потомства.
Соня извлекала орешки из мороженого в креманке, только что принесенной официанткой в переднике, повязанном на почти голое тело.
— Мужчина, беспочвенно вселяющий надежду, вполне может выступать гарантом убийства веры во всех остальных мужчин.
— Вот озабочусь родом, буду думать на эту тему. Кому-то жрать нечего, а кто-то сидит ковыряется в мороженом за сто рублей шарик…
— Я заработала на этот шарик. Не так же все просто.
— Зарабатывать, зарабатывать, зарабатывать… С ума все посходили. Нет, тех двоих, нищего и сытого, можно вполне поменять местами. Талантливый художник ради семьи бросает кисти и идет малевать для модных инсталляций, а бездарь упорно верит в свой поэтический талант и обрекает на нищету своих детей.
— Просто музыкой, просто красками не накормишь детей, творчество должно и может приносить доход, иначе это не искусство, а онанизм, игра для себя. Если не приносит — не надо стремиться к стабильным отношениям с одной женщиной. Один раз и навсегда необходимо честно ответить себе на все вопросы относительно семьи, детей, осознать, что это нереально в полной безответственной нищете, и жить спокойно одному или со всеми, но не выбирать себе единственную женщину, которую потом можно обвинять во всех смертных грехах вместо себя.
— Слава богу, женщин с другими мыслями хватает вокруг.
— Спасительные мужчины с другими мыслями тоже существуют. Вы никогда, Дима, не поймете рядом с этими несчастными, согласными с вами на все, что надо шевелиться. Вы одиночки, пытающиеся в овечьей шкуре пробраться в теплый, парной овин, завладеть этим теплом, погреться о пушистые бока, убедить их, что на свободе прекрасно, даже великолепно, выманить и истаскаться с вами до худобы, до звенящих в ночи позвоночников, что правильно жить одним днем, с безумными глазами смотря в завтра. Это называете вы любовью… Мужчина — проявитель, женщина — фиксаж. Так проявляйте!
— Мужчины продукт прогресса, брошенный в топку ради спасения мира, ради выживания человеческого вида, экспериментальные образцы, на которых природный огонь пробует свой зуб.
— Прогресс, выживание… Почему я ничего этого не вижу, когда дело касается конкретных мужчин? Не всем, но многим простое блядство дороже. С человеческим лицом. Вот где топка.
Она знала, что Димино последнее увлечение — Катя — до сих пор находится в неведении, куда время от времени пропадает этот человек. Он часто пропадал на два-три дня без предупреждения, без объяснения. Потом появлялся. Ее это не пугало — нет: мало ли что — мы все свободные люди и живем в свободной стране, — но первые ее вопросы как раз именно с необъяснимым и были связаны. Она плакала, негодовала, горевала, молча, шумно, боясь ему навредить своими расспросами, сохраняя за ним право иметь собственное пространство, и… все повторялось. Когда он возвращался, она ненадолго успокаивалась. Катя напоминала Софье жертвенную страдалицу, любящую и преданную, поверившую вдруг в то, что именно с этим человеком она может наконец быть счастлива. Предполагающую, что за эту нежную привязанность именно так ей, выходит, выпало платить. А с какого-то момента Катя стала напоминать Соне и ее саму. Невозможно было докопаться до разъедающего раздражения, чтобы оно вскрылось и вывалило наружу.
Снова и снова Дима возвращался, и Катя принимала его. И вот он сидит перед ней. Катя не первая женщина, от которой он сбегает прежде, чем она обо всем догадается: как так складывается, что у него вдруг не становится денег и почему он часто и помногу пьет в такие периоды своей жизни? Соня знала ответ. Но что толку от того, что ты знаешь то, что невозможно произнести.
— Понимаешь, мы обижаемся, когда позволяем выманить себя из теплого стана под видом святого благородства и великого спасения. Негодуем, когда испытываем жалость, прячем истинные мотивы чужих и своих действий, позволяем делать вид, что ничего не замечается, не находим для себя, за что можно уважать мужчину, что однажды поверили в неизвестное, зная наперед, что все мертво, а так хотелось своей любовью еще раз, в последний, может быть, раз, вытащить кого-то из дерьма. Мы хотим быть с вами, но не видим способов, и можете ли вы, если вы так благородны, как вам хочется казаться, лишать нас всего этого? Вы хотите быть другими, но не можете. А значит, не хотите. Не готовы. Вы поражены комплексом Ионы,
[20]
как плесенью, и неизвестно, как с нею бороться. Вам проще бросить объект, потому что плесень перекидывается на него и становится видной. Вы боитесь и не признаетесь даже себе в том, вам страшно изменить свое неинтересное, ограниченное, но худо-бедно скрипящее существование. Вы боитесь оторваться от надоевшей, затхлой, влажной, теплой темноты, потому что придется потерять над ней контроль. Ваша немощь всегда будет мечтательно и трусливо прятаться за отказом от сознательного желания, опасаясь воли ваших проявлений, ненавидя серьезные жизненные успехи, презирая ответственность и отрицая собственный потенциал и любые возможности его реализации. А мы… всегда хотели, хотим и будем хотеть иметь детей, и мы не виноваты, что вы для этого просто стерильны. Это не вопрос медицины, разумеется. Что нам делать? Нам остается только средневековая готическая Пьета,
[21]
или, как ее называли, Vesper.
Мы, разумеется, сами виноваты в том, что возлагаем надежды на мертвецов, пытаясь растолкать вас в гробу. Вы обманщики, люди из терракоты, обожженные и обжигающие, бесчувственные, малоподвижные, рассматривающие и трогающие чувствительные эмоциональные статуи женщин, застывшие до поры воплощенные энергии, вы впиваетесь зубами в их твердые шеи. Вам нравится чувствовать, как начинается пульсация, как сердце развивает скорость, отбивая ритм в груди по вашему поводу, как толчками бежит разволновавшаяся кровь, вам нравится слышать бешеный стук больного сердца. Вы ласково держите руку на чужой сонной артерии и повелеваете — пережать или оставить, замирая в экстазе от собственного величия. Послушайте, что вы говорите о женщинах, вы ненавидите их, боитесь, презираете и мстите.
Вы считаете, что вам рано заводить детей в двадцать, потом в тридцать, и каждый последующий год тоже рано. А когда же настанет это время для таких, как вы? Когда, седеющее дурачье? Когда вашим женщинам будет сорок? Пятьдесят? Или вы считаете, что это не проблема и можно поменять женщину? Вы всегда способны на меньшее, изредка на среднее и почти перестали быть способными на большее. Вас не понять, сколько бы мы ни силились это сделать. Ничего из вас не вылепить. Меня учили, что материал дает желаемый эффект, когда используют все его возможности до конца и в то же время когда из него не выжимается вся экспрессия, больше которой он готов дать. Я не Роден. Я не могу, не умею, не понимаю, как в законченном материале человека сохранять следы старого, необработанного материала и принимать его, не замечая этих застывших, никогда и никуда не исчезающих рудиментов.