Цвета тоже имели значения. И чем старше я становился, тем цвет еды больше значил для меня, как и вкус блюда. Мне не нравились овощи, которые превращались после приготовления в серо-коричневую массу. Я любил сверкающие зеленые бхинди, мерцающую желтую кукурузу, отполированную тыкву медного цвета, порезанные красные кусочки дыни, кубики оранжевой папайи, не порезанное красное яблоко, гуаву с зелеными листьями, белоснежный творог.
Мне нравилось есть глазами, так же, как чувствовать вкус блюда.
Это был подарок того времени, которое я провел в Салимгархе, где все приходило с грязью и прилипшими листьями и мылось до блеска в миске, прежде чем попасть на кухню.
Я любил ездить в Салимгарх. Ферма Биби Лахори с ее чудесными видами, раскинувшимися полями горчицы, гороха сахарного тростника и пшеницы, рощами гуавы, бер и манго которые приносили постоянный урожай овощей и фруктов, стадами коров, быков и одинокой лошадью, с ее крестьянством, ароматами земли и отсутствием всяких правил этикета была удивительной страной. Точная противоположность дому моего отца с его подсчетами прибыли по продаже мыла и потребительской психологией.
Ребенком я приезжал в Салимгарх каждое лето и зиму, самый суровый период этих времен года. Летом часто было невозможно выйти босиком на улицу, и приходилось подбадривать себя бесконечными стаканами катчи ласси — молока, разбавленного наполовину водой, с большим количеством сахара и кубиками льда. Эти кубики откалывали от огромного куска льда, который привозили в мешке из города каждое утро. Зимой было невозможно дотронуться воды, предварительно не подогрев ее. Именно в Салимгархе я привык пить чай с молоком, потому что на кухне оно постоянно кипятилось для бесконечных гостей и работников, которые сжимали медные чашки ладонями и отогревали щеки, вдыхая ароматные пары. Именно там я обнаружил, что у шуррчая есть особые аромат. От всех в Салимгархе, включая Биби Лахори, пахло этим чаем.
Я всегда ездил в Салимгарх с дюжиной книг, закрывался надолго в своей комнате и погружался в чтение. Отцу не нравилось посещать ферму и навещать мать, и меня это не огорчало.
Когда я мог выходить — ранним утром или поздним вечером летом и в полдень зимой, я просто гулял по полям. Гулять по узким тропам было забавно. Можно было играть. Считать количество шагов, идти задом-наперед, прыгать на одной ноге по полю. По утрам рабочие приносили датаны, и я мужественно жевал веточку, пока она не истреплется, затем, выплюнув ее, я шел чистить зубы. Биби говорила: «Это дети, которых произвели на свет мои сыновья! Я уверена, что они тоже вытирают свои задницы бумагой, после того как вымоют их водой!»
Несколько дней, чтобы почувствовать себя мачо, я выходил вместе с фермерскими парнями, чтобы испражняться на открытом воздухе. Там был небольшой участок, принадлежащий нашей семье и находящийся рядом с высохшим устьем реки, за пределами нашей фермы, который выбрали для отправления. В самом устье реки были посажены дыни. Место испражнений было сухим и твердым, с впадинами и холмами, с выбоинами от острого тростника. Нужно было искать место, чистый участок, поддерживать разговор и делать дело. Все приносили бутылку с водой, на обратном пути по влажной грязи рядом с водопроводом было принято мыть руки. Я исполнял ритуал. Но когда я возвращался домой, то первым делом шел в ванную за твердым мылом «Лайфбай».
Прямо за тем местом, где мы сидели на корточках, начиналась земля, куда не ходил ни один мужчина. Она находилась на другой стороне устья реки. Здесь росли густые кусты, а острая трава поднималась почти стеной. Это была женская зона для испражнений. Неприкосновенность этого места соблюдалась с большей тщательностью, чем в ванных комнатах в отеле с яркими рисунками, изображающими женщину, на дверях. Но порой с того места, где я боролся с судорогами в ногах, я мельком видел чьи-то ноги сквозь щель в траве и чувствовал внезапное возбуждение.
Вообще-то я ненавидел эти походы, в основном из-за физического дискомфорта. И когда я постепенно утратил необходимость подстраиваться под кого-либо, я перестал пытаться это делать. Другая вещь, которую я ненавидел, — это прогулки по полям сахарного тростника. Листья тростника били по коже. Но тростником было засажено столько, что невозможно было не ходить через их густые заросли.
За исключением этого, тростник в Салимгархе оставил у меня хорошие воспоминания. Ребенком я жевал палочки сахарного тростника, пил сок из сахарного тростника, бесконечно ел липкий мед, который густел в больших кипящих баках под двумя большими манговыми деревьями. У меня рано начались проблемы с зубами, от которых я так никогда и не избавился. Если бы в моей жизни нужно было обозначить три лейтмотива, то это были бы книги, Физз и зубная боль. Убийцы боли — аспирин, комбифлам, обезболивающие; домашние средства — колючая гвоздика, жидкое гвоздичное масло, пакеты со льдом, горячие компрессы — в самом начале своей жизни я прошел через все это.
К тому времени, как я стал подростком, я научился объезжать зубную боль, как чемпион-серфер объезжает океанские волны. С небольшой болью я мог жить большую часть своей жизни. Я всасывал воздух ноющим зубом весь день, прогоняя боль, чувствуя вкус солоноватой смеси крови и гноя. По ночам я сжимал щеку кулаком и подкладывал подушку. Жизнь продолжалась. Со временем больной зуб успокаивался. Переход от нормального состояния к боли и обратно напоминал путешествие от спокойного моря к суровым волнам и обратно.
Но в дни, когда начиналась буря, вскрывался гниющий нерв, поднимались волны и боль была ужасной, я испытывал свое мужество. Пульсация была такой сильной, что было невозможно удержать ее во рту, и от этого у меня сносило крышу. Тогда мне приходилось собраться с силами, подавить все мои чувства, и, как все великие спортсмены, медленно двигаться среди неистовой активности в центр спокойствия Дзен. В неподвижной позе я поднимался на большие холмы, когда меня накрывала волна боли; потом я тихо шел своим курсом, пока не налетала следующая. Я уходил в самую тихую часть дома, закрывал глаза и боролся с этими волнами. В такое время даже легкий шум, малейшее движение могли нарушить равновесие, опрокинуть тебя, а налетевшая боль почти заставляла меня терять сознание.
В конце концов, я превратился в наркомана боли. Порой, когда волны стихали, сидя в тихом уголке, я касался нерва кончиком языка. Когда боль наносила удар по моему черепу, я начинал плыть. Я наслаждался болью, наслаждался покоем. Боль, покой. Боль, отлив. Боль, покой. Волнение, отлив.
Как только становишься профессионалом, начинаешь плавать по опасным волнам, потому что, однажды рискнув, потом отправляешься на их поиски.
Но даже у профессионала-серфера карьера имеет свои границы. Начав в девяностые, я думал, что нахожусь в конце моего пути. Мои зубы больше не были просто болью, местом для борьбы с волнами. Они прогнили, как у старика. Некоторые были повреждены шрапнелью, кусочки отламывались от них во время еды. Иногда, когда я целовал Физз, она жаловалась, что они касаются ее губ, раня до крови. Я ел только на левой стороне рта, правая сторона превратилась в минное поле открытых нервов и опасных рвов. Я даже не мог думать о том, чтобы откусить от плитки твердого шоколада или от твердого фрукта.