С недоумением, страхом, отчаянием слышала она откуда-то со стороны свой собственный дребезжащий голос, странные звуки вырывались у нее из горла. Ничего похожего строгая дама не играла, конечно, но Аленку словно заколдовали: голос, ей совершенно не подчиняясь, лез выше и выше, пока, захлебнувшись от невероятной высоты, куда он почему-то забрался, не смолк сам собой.
Аленка стояла красная, взмокшая от стыда и жары, комната уплывала куда-то в головокружительном мареве, штапельная белая кофточка прилипла к спине. Экзаменаторы за длинным столом сочувственно переглянулись.
- Подойди сюда, девочка, - сказал самый главный старик (он-то и оказался потом Артуром Семеновичем), но Аленка, опустив голову, не двинулась с места.
Он подождал немного и продолжал очень мягко:
- Приходи на следующий год, хорошо? А пока пой в школьном хоре. Слышишь, девочка, обязательно.
Он жалеет ее, жалеет! Аленка вскинула голову и с ненавистью взглянула на старика.
- Ни за что не приду! Никогда! И петь вам не буду!
И она выбежала из зала.
Мама, ждавшая в коридоре, ни о чем не спросила. Она молча протянула Аленке носовой платок, обняла за плечи и прижала к себе. А Ира, уже принятая в школу, обласканная педагогами за удивительный, можно сказать, абсолютный слух, засуетилась, заспешила, - может, и слышала, как Аленка там пела, - тут же поклялась подарить сестре вышитые крестом варежки, которые Аленка давно и безуспешно у нее выпрашивала. Тем более что пока еще было лето.
- А что, девочки, не купить ли нам мороженого? - бодро сказала мама, когда они вышли на раскаленную добела улицу.
- Ой, здорово! - преувеличенно обрадовалась Ира и вопросительно взглянула на Аленку.
Та, еще всхлипывая, хмуро кивнула.
Они подошли к стоявшей на углу продавщице с длинным и узким алюминиевым бачком, и Анна Петровна купила две самые большие круглые порции. Аленка, растягивая удовольствие, аккуратно облизывала мороженое по кругу, откусывала хрустящие вафли, и горе ее отступало и таяло. А мама рассказывала, как училась когда-то в узбекской школе, какой добрый народ узбеки и какой звучный у них язык.
- Вот, например, "соловей" по-узбекски - "буль-буль"...
- Мам, ты себе почему не купила? - спросила вдруг Ира.
- Да я не люблю, - отмахнулась мать. - А "змея" знаете как? "Илльон"...
Ира решительно остановилась и загородила матери путь, протягивая ей мороженое.
- И у меня, и у меня откуси, - спохватилась Аленка, хотя у нее почти ничего не осталось.
Мама улыбнулась, но спорить не стала. Она осторожно откусила от каждой порции по кусочку, и все трое, довольные, пошли дальше. Они шли и шли, жара понемногу спадала, и Аленка, как всегда, стала потихоньку копировать встречных - какая у них походка (у всех же разная!), какое выражение лиц. Ира покатывалась со смеху - такие вот представления очень любила, - а мама на этот раз вроде ничего и не замечала. Она остановилась у невысокого здания из серого камня с большими, до земли, окнами и сказала, тоже посмеиваясь:
- А ведь это Дворец пионеров, в нем штук сто, наверное, кружков. Может, пойдешь, Аленушка, в драматический, раз уж ты у нас такой клоун? Все она, оказывается, прекрасно видела.
Через неделю, замирая от собственной смелости, никому ничего не сказав - второй раз позора бы не пережила, - Аленка толкнула тяжелую дверь Дворца и вошла в прохладный мраморный вестибюль. Вверх вела парадная лестница, огромные зеркала отражали ссутулившуюся от страха фигурку, а на втором этаже, в комнате с окном во всю стену, сидел сухонький седой человек и принимал ребят в кружок художественного слова. Человека звали Дмитрий Михайлович.
5
Дмитрий Михайлович Самсонов, старый провинциальный актер, был из тех, на ком многие годы держалась слава театральной России. Лет за десять до революции он окончил киевскую гимназию и поступил в университет, на юридический. Проучился три года и бросил: все равно ведь просиживал в театре все отпущенное для наук время.
Окончил театральную студию, вышел на любезные сердцу подмостки, и пошла-поехала сладостная, беспечная, определенная не более чем на сезон актерская жизнь. Киев, Севастополь, известный строгими ценителями Харьков, даже Москва - два сезона. Наконец он осел окончательно здесь, в Поволжье, в голодные тридцатые годы.
Ах, терем-теремок - милый, уютный, родной, с прекрасной акустикой, с низкими купече-скими дверьми и неожиданно просторным залом! Он играл и играл - не главные, но и не выходные роли, а как-то побыл даже Чацким: подменил заболевшего красавца премьера. Но это было давно, еще до войны.
Дмитрий Михайлович знал себе цену: некрасив да и рост - не очень, а теперь уж и возраст. Но он никогда не раскаивался, что променял на театр сытое адвокатство. Не раскаивался и не жалел, потому что любил. И его любили. В театре не притворишься, сколько ни пой про "святое искусство", лицемерие здесь не пройдет, вмиг разгадают товарищи-лицедеи. Но Митя любил театр в самом деле - до сентиментальности, до смешного - и, что поражало особенно, никому не завидовал. Потому, наверное, так сохранился: был он подвижным, легким, хотя не то что спортом, никогда и физкультурой не занимался, даже зарядки не делал. А театр знал как собственный дом, мог часами рассказывать, как играл Шекспира знаменитый Дальский - какой у него был Отелло и какой Гамлет, как бледнела на подмостках великая Савина, каким широким, непрактичным и добрым был Варламов - лучший комик российской сцены, какие "капустники" устраивал он в великий пост, когда целые семь недель театры были закрыты, а играть хотелось безудержно!
В труппе друг о друге всегда все известно, ничто в труппе не скроешь, нечего и пытаться. Про Митю было известно, что от него подло сбежала скрипачка-жена и увезла с собой единственного, любимого сына, что сын вырос где-то вдали, и Митя писал ему длинные письма - сначала печатными буквами, потом письменными, очень разборчиво, крупно, и это было мучением, потому что почерк у Мити был непонятен, стремителен. Но он писал и писал - советы на все случаи жизни, которую сам до смешного не знал, - писал на репетициях и спектаклях, в ожидании выхода, потому что был твердо уверен, что сына нужно воспитывать.
А потом сын погиб в воздушном бою с "мессершмиттами", и Дмитрий Михайлович на нервной почве потерял голос. Врачи говорили, что со временем все восстановится, только надо бы поберечься, и Митю от спектаклей освободили. Поразмыслив, главный режиссер отправил его в городскую библиотеку, поработать над репертуарными сборниками: современных хороших пьес, как всегда, катастрофически не хватало.
Там Митя и познакомился с тихой и милой библиотекаршей, у которой тоже на фронте погиб сын, а муж еще раньше - на западной нашей границе. Познакомился и полюбил, пожалуй, впервые в жизни. Ему уже было за пятьдесят, Татьяне Федоровне немногим меньше. Оба они стеснялись своего позднего, да и не ко времени чувства, но, Боже мой, как они ссорились и мирились, как ревновали, страдали и обижались! Особенно когда он вернулся в театр и они не могли уже видеться с утра и до вечера, не могли сразу же объясниться.