– Да! – восторженно отозвалась я. Как можно было отказаться от такого предложения? Я и прилетела-то сюда вовсе не для того, чтобы укрепить отношения с цыпленком Нуром – я хотела отработать и довести до совершенства свой баттерфляй, рассекая соленую воду Каспия, чтобы по приезде в Москву блеснуть перед Павлом Захаровичем. Чтобы его выпученные глаза выразили наконец не раздражение и досаду, а что-то другое. Восторг, например. Хотя нет, мой тренер на восторг не способен – скорее всего я испытаю под его взором либо чувство глубокого удовлетворения – мол, не пропал напрасно мой труд – из этой девицы, может, и получится что-то путное. Или, быть может (что очень даже вероятно), выпученные глаза его так и останутся недовольными, с той лишь разницей, что недовольство это будет нести в себе совершенно иной оттенок и смысл – глубокую, злобную зависть. Вот что оно будет в себе содержать! «Как это так?! И что это за хамство такое? Эта соплюшка плавает баттерфляем лучше меня! Находясь под водой, она не задыхается – ей хватает времени, чтобы сделать полукруг руками и лягушачий толчок ногами, и при этом никакой прежней ненужной размашистости в движениях – все точно, синхронно! Вот мерзавка!» Наверняка все это пронесется в лысой голове Павла Захаровича. Я в этом не сомневалась, потому что всерьез намеревалась заняться плаванием в настоящей водной стихии, а не в каком-нибудь там хлорированном плевке Левиафана.
– Маратик! Я тебя так люблю! Дорогой Маратик! – взвизгнула вне себя от радости Мира, заметив, что капризные губы Купидона на моем лице опять сменила загадочная, умиротворенная улыбка Джоконды. – И мы все поедем туда завтра вечером! Ведь завтра пятница – последний рабочий день! – Возбуждение ее, кажется, достигло наивысшего предела – она тараторила и тараторила без умолку. – Там у Азы с Арсеном – у Мараткиных родителей – виноград растет! Они все лето проводят там! Двадцать минут от моря!
– Дунночка, тебе там понравится! – умудрилась вставить в бурную речь дочери Раиса и заулыбалась так старательно, что, помимо кроличьих зубов, показалась ее верхняя десна.
– Дуня может жить на даче, сколько захочет! – великодушно проговорил Марат и пристально посмотрел мне прямо в глаза, отчего мне на душе стало не по себе, а по спине стайкой пробежали мурашки – слишком хороши, глубоки у Мириного супруга были глаза, и выражали они нечто такое, что ни при каких условиях нельзя было показывать – нечто запретное, недозволенное. Я не поняла, но почувствовала, что он в эту минуту, пытаясь заглянуть внутрь моей души, принимал меня не за полудевушку-полуподростка, а видел во мне настоящую женщину, которой заинтересовался в одно мгновение.
После ужина Мира с Раисой мыли посуду на кухне, Соммер, сидя на балконе и слушая сына, нехотя кивал время от времени почтенной своей седой головой в знак согласия или одобрения, я убирала со стола, Марат листал потрепанный томик стихов с пожелтевшими страницами.
– Когда на грани смерти жизнь, – мне только ты нужна,
Утихомирит сердца боль любимая одна.
Изныло сердце от тоски, доволен я и тем, что каждый вечер у твоих дверей брожу без сна, – с чувством продекламировал он и вдруг схватил меня за руку и снова посмотрел в глаза. Взгляд его был завораживающим, гипнотическим – он будто проникал внутрь меня сквозь очи и, минуя глотку, трахеи, ребра, легкие, пытался добраться до сердца и зародить в нем чувство... Чувство сладостное, порочное – аморальное просто-напросто! Мне показалось – еще секунда, и он поцелует меня. Вот ужас-то! И зачем я только приехала сюда?! Я с силой отдернула руку, и все тарелки с пиалами, что были в ней, грохнулись на пол, разбившись вдребезги.
– Что случилось?
– Ой! Разбила?
«А что вы от меня хотите?! Я вообще искусственница! Пяти недель от роду была оторвана от материнской груди! Вот причина слабости рук!» – едва не сорвалось у меня с языка.
– Ничего страшного! Мы сейчас все соберем! – приветливо улыбаясь, проговорила Мира.
– Это я виноват! Начал было читать Дуне стихи, увлекся и за руку ее схватил, а она от неожиданности всю посуду разбила, – не таясь, по-детски просто признался Марат и тут же добавил ни к селу, ни к городу: – Посмотрите, а правда, Дуня какая-то особенная стала после того, как мы предложили ей на море поехать? Такая загадочная, таинственная... Дуняша, где ты спрятала свою тайну? Признавайся! Она в ней, в ее лице. Сейчас попытаюсь разгадать... – самоуверенно заявил он – Марат ведь был милиционером! – В губах! – осенило его. – Смотрите! – И он снова схватил меня за руку. – В них спрятан секрет, о котором никто из нас не знает! И она сама этого, наверное, не знает! А, Дуня, признавайся, что ты задумала?
– Ничего, – растерялась я, но потом брякнула: – Отработать баттерфляй на море, чтобы сразить наповал своего тренера по плаванию. – Они засмеялись, а я почувствовала, что не один только баттерфляй намереваюсь отрабатывать на море. Что-то еще. В душе вдруг зародилось странное чувство, не известное мне до сих пор – чувство истомы, томления, лихорадочного возбуждения (как после прочтения любовной записки от Петухова, что проплыла по всем рядам: от последней парты у стены до третьей у окна – только подобной истомы с томящим ожиданием чего-то волшебного, нового и острого тогда я не испытывала).
– Ой ли?! – весело усомнился Марат и с задором спросил: – А правда, Дуняша – красавица? Она так хороша, что жаль ее за Нурика замуж выдавать!
– Ах, ты! Ах ты, гад! – И мой жених налетел на шурина с кулаками. Они оба рухнули на кровать и завозились в шутливой баталии.
– Какой же ты, Маратик, сумасброд! – заливалась Раиса, радуясь, что по уму ее двадцатипятилетний зять недалеко ушел от шестнадцатилетнего сына.
– Чудило ты мое! – И Мира потрепала его за густой вихор, который потешно вздыбился на его голове в порыве их с Нуром дуракаваляния. Жест этот, как, впрочем, и брошенное ею «чудило ты мое», выражал не только восторженность мужем и проявление любви. Скорее это указывало на то, что Марат – ее, целиком и полностью: и мысли, что крутятся в его вихрастой голове; и выразительные глаза с прожигающим взором, соединительными тканями, веками, чечевицеобразными хрусталиками, непрозрачными склерами и роговицами; и горячая кипучая кровь, определяющая его бешеный темперамент, выбрасываемая левым желудочком в аорту, поступающая потом в артерии, артериолы и капилляры органов и тканей; и сами эти ткани, и органы, включая желудок, селезенку, кишечник, почки, печень – все в нем, до последней клетки, до вздоха, принадлежало ей, являясь неприкасаемой и безусловной ее собственностью.
Я отошла к окну и, задумчиво глядя на развевающиеся на ветру нижние разноцветные юбки, прищепленные к веревке, всем своим существом ожидала – когда придет это огромное нежное и одновременно страстное до дрожи в коленях чувство? К шестнадцати годам я наконец созрела для любви! Засыпала я в тот вечер с одной мыслю: «Поскорее бы завтра, поскорее бы к морю. Завтра должно что-то произойти! Непременно должно – иначе и быть не может».
* * *
Конечно, по-другому и не могло быть. «Сколько же лежать в больнице! Ребенок брошен на попечение бабок, питается какой-то гадостью из растворимых смесей! Безобразие!» – так думала я, погружаясь в сладкий сон, лежа в своей кроватке.