Только потом, по приезде в Москву, я в полной мере оценила и осмыслила, чем обязана Варфику. Прокручивая в воображении, словно любимую киноленту, каждый день, каждую минуту, проведенную с ним, я снова и снова переживала свой курортный роман. Сидя за столом и глядя на дождь за окном, на серое низкое небо, мокрые тополя возле детского сада напротив, я видела, как зеленоватые волны с пенистыми гребешками стелятся на бледно-желтый песок, как невероятно яркое солнце (замечу, что нигде нет такого яркого, ненормального и злого солнца, какое светит над Апшеронским полуостровом, – мало того, что обгоришь моментально, так еще и покроешься через пару месяцев конопушками) и лазурный небосклон... И мы с Варфоломеем лежим в бессилии на этом искрящемся песке, под натянутым, будто атласным, безоблачным, светящимся сводом, томимые неопределенными желаниями и послеполуденным зноем.
Только потом, оказавшись в Москве, я поняла, что он спас мне жизнь, вытащив на берег в то роковое утро, когда взбесившаяся, по мнению соседа из противоположного дома, с кривыми омегообразными ногами и длинным, похожим на огромный пеликаний клюв, носом, то ли из-за повышенной солнечной активности, то ли из-за сильного возмущения магнитного поля Земли, то ли по причине преждевременного периода размножения, морская собака посягнула на мои купальные трусы и, расцарапав мою спину, едва не уволокла в открытое море. Если б не Варфоломей, что сталось бы со мною? Где бы я была теперь? Скорее всего некоторое время провела бы в разжеванном виде в тюленьем желудке, а потом переработалась бы и плавала на поверхности моря, потому что, как всем известно, говно не тонет.
И кто знает, что бы еще со мной стряслось и состоялись ли бы мои, пусть не слишком продуктивные, тренировки вдоль берега, если бы Варфоломей не следовал за мною тенью с устрашающе переливающимся на солнце разделочным ножом.
Нет, нет, нет! Никто не в состоянии был переубедить меня: мой избранник – настоящий мужчина, смелый, щедрый, немногословный, великодушный... Самый, самый! Самый, самый!
Конечно, стоило бабе Зое только увидеть мою спину, на которой глубокий порез затянулся, но все же был явственным, представляя собой жирное «тире» сантиметров в пять бледного цвета тех самых поганок, которые вместе с мухоморами бабка Сара варила в «болшом каструл» шесть часов после кипения, как она нечеловеческим голосом возопила:
– Это смертельно! Тюлени ядовиты! У них под кожей содержится медленнодействующий яд! Кажется... – Она запнулась, подумала минуту-другую и выдала, что яд этот называется не иначе как цианистый калий и что мне нужно немедленно, не теряя ни секунды, бежать в районную поликлинику к моему подростковому врачу Алле Ильиничне Творюжкиной. – И без очереди! Скажи, что тебя поцарапал тюлень и ждать ты не можешь! – выпалила она и выставила меня за дверь.
Благо возле кабинета не было очереди (наверное, потому что все подростки разъехались по дачам и лагерям), кроме дородной старухи в терракотовом зимнем пальто из ткани, модной лет двадцать назад и называемой «мозги», в бобровой шапке «пирожок» – видимо, мужниной, порядком поистертой – так что над ушами выступили отчетливые плешины, съехавшей набекрень. Эта бабка, одетая по-зимнему в августе месяце, хоть на улице и шел сильный дождь с самого утра, наверное, сумасшедшая, как взбесившиеся тюлени на Каспийском море, решила я.
– Мне надо срочно к врачу! – сказала я ей и дотронулась до двери кабинета. Старуха в пальто вскочила и преградила мне путь.
– А у меня голова мерзнет! Мне тоже к дохтеру нужно!
– Вам не сюда! – нашлась я и подумала: «Она или перепутала кабинеты, или по сей день считает себя подростком».
– А куда? – И старуха посмотрела на меня недоверчиво.
– Вон туда! – Я указала в конец коридора, где над дверью, выкрашенной в цвет слоновой кости, призывно мигала круглая лампа. Бабка галопом помчалась на свет, а я беспрепятственно вошла к Алле Ильиничне Творюжкиной.
– А, Перепелкина. Здравствуй. Что беспокоит? – Врачиха говорила так, будто сырокопченую колбасу стругала толстыми ломтями острым ножом – бесстрастно и совершенно равнодушно.
– Здравствуйте. Я отдыхала на Каспийском море... – начала я издалека. – И когда купалась... Плавала... Отшлифовывала баттерфляй... Короче, меня тюлень поцарапал.
– Олень? – проговорила она, будто аккуратно отпилила тоненький кусочек браунгшвейской колбасы, и тяжелые огромные очки в темно-коричневой, почти шоколадного цвета роговой оправе соскочили с переносицы на самый кончик ее утиного носа.
– Тюлень, – растерялась я. – Тюлень, а не олень!
– Какие могут быть тюлени в Каспийском море? – Казалось, мой поразительный рассказ отвлек Творюжкину от обычного занятия – бесстрастной и равнодушной нарезки сырокопченой колбасы. Она вдруг оживилась и задала вопрос – она была даже удивлена, как, впрочем, и ее тяжелые очки в допотопной роговой оправе шоколадного цвета, которые сами собой с грохотом упали на стол. – Покажи, – скомандовала она, и я, задрав футболку, продемонстрировала жирное «тире» на своей спине сантиметров в пять цвета ложных опят. – Ничего страшного. – Она снова занялась нарезкой. – Можешь идти. До свидания.
«Интересно, а чем мог бы олень поцарапать мне спину? Рогами, что ли?» – размышляла я, идя по длинному коридору. Перед глазами вдруг призывно замигала круглая лампа над кабинетом с дверью, выкрашенной в цвет слоновой кости. Оттуда вылетела старуха в «пирожке» с плешинами над ушами, но без пальто, и крикнула:
– А голова у меня мерзнет оттого, что я уже десять лет не живу половой жизнью! – Она сверкнула глазами и понеслась вниз по лестнице, а я, остановившись у кабинета, узрела вывеску сбоку: «Гинеколог. Смотровой кабинет».
* * *
Наступила зима. Через месяц мне исполнится четыре года. Странно, но год тому назад я была значительно умнее. И все из-за того похода в зоопарк, будь он неладен, и обожравшегося водорослями бегемота! Ну да что теперь об этом говорить – что было, то было.
Лучше сказать о том, что за это время произошло много самых разнообразных событий. Самое радостное и большое – это, вероятно, то, что мне, маме и папе дали комнату в доме напротив, как молодой перспективной семье – ячейке общества. Государство, наверное, надеялось, что у меня появится куча братьев и сестер, поэтому и отреагировало положительно на мамашино письмо, в котором та слезно просила пожаловать им с мужем и малолетней дочерью хоть какую-нибудь (пусть даже самую убогую, но отдельную от неблагополучных родственников Дмитрия Алексеевича Перепелкина) жилплощадь. И нам дали комнату на втором этаже в пятнадцать метров в квартире с соседкой – маляршой, которая вместо надлежащей уборки коридора, кухни и санузла каждый пятый день производила косметический ремонт, перекрашивая общую площадь дармовой краской, изощреннейшим способом похищенной с объекта (как она умудрялась воровать банки с краской, точно сказать не могу, так как в то время, когда Шура возвращалась после трудовой смены, я уже видела десятый сон) краской. Ей было проще перекрасить стены и пол, чем просто помыть их. И наше общее помещение постоянно менялось – то было ядовито-зеленым, как фонарик, горящий за стеклом незанятого такси, то белым, словно реанимационная палата в больнице, то грязно-оранжевым, как перемороженная квелая хурма, то бешено фиолетовым, будто кто-то ободрал всю махровую сирень во дворе и прилепил ее прозрачным невидимым скотчем к стенам, полу и потолкам. Детство мое пропахло въедливой масляной краской, но и в постоянных ремонтах, прекращающихся лишь на то время, когда общую площадь должны были убирать мы, существовали свои плюсы – вернее, один плюс. Меня никогда не покидало ощущение новизны – мне казалось, что через каждые пять дней я переезжаю на новую квартиру.