— Давайте выйдем отсюда скорей, чтобы можно было уже называть друг друга Олежка, Ксюшка, Женька, Лешка.
Через некоторое время звонит Алик Лебедев, вызывает меня в «Эрмитаж» для важного разговора.
— Олежка в Лефортово.
На дворе восемьдесят второй год, весна.
— Писал роман, абсолютно невинный, но сатирический, ядовитый. Никому не показывал, но вот каким-то образом этот роман «засветили», сочли антисоветской агитацией.
Лешу Ясуловича вызвали в Лефортово давать показания.
— Надень комсомольский значок, — посоветовала ему мама.
Спрашивали, как проходили занятия. Читали свои рассказы, Олег Эдвардыч нам про соотношение сюжета и фабулы в малом прозаическом произведении объяснял. На примере Чехова и Хемингуэя. Говорили о литературе только.
За Лешей, по его словам, даже не записывали. Так, поговорили и отпустили.
А вот Олега не отпустили.
Запихиваюсь в оранжевый и скрипучий, набитый битком пятьсот тридцать первый автобус. Рядом со мной усаживается навьюченная авоськами женщина в косынке. Один пакет у нее белый, сквозь него просвечивают красные тугие помидоры. Пакет морщит, она все устраивает его на коленях, и вдруг внизу пакета, сбоку, вижу криво наклеенную фотографию — обросший бородой Олег, и надпись по-английски: “Oleg Radzinsky. Who next?”
Автобус трогается. Я некоторое время колеблюсь, а потом говорю негромко, максимально дебильным голосом:
— Тетенька, у вас на пакете фотография наклеена. Вы мне ее дайте, пожалуйста. Это наш учитель по литературе, его в тюрьму за антисоветскую агитацию посадили…
И бедняга в панике — шепотом ужасаясь, что же это за пакет такой ей на базаре подсунули, кругом враги, уж и на базар теперь пойти опасно, того и гляди подсунут пакость какую, тетка отрывает фото от пакета, появляется дырка, помидоры радостно прут на волю, а она сует мне помятую фотографию, отплевываясь и перепуганно шепча:
— На, бери скорей, мне такого не надо, забери это от меня, это что ж такое делается…
Но как-то же оказался у помидорных торговцев именно этот пакет? И именно эта тетка, которой тоже надо было в пятьсот тридцать первый, купила у них помидоры… Странные совпадения бывают на свете. Такой типично мой вариант.
И не поверит никто!..
Потом, насколько я знаю, он отбывал ссылку в Томске, а там и вовсе жизнь наладилась.
Мы были изрядно обескуражены арестом Олега, но надеялись, что его скоро выпустят. Когда? Когда Брежнев умрет — это уж точно. А может, и раньше. Ну, Брежнев никогда не умрет. Он еще сто лет будет жить, едва ворочая языком и отправляя в Афган полные самолеты наших парней.
Нет, Брежнев умрет. Он же человек все-таки.
— А вдруг еще хуже будет? — беспокоится кто-то из отличниц в тридцатой школе. — Потому что Брежнев борется за мир, а после него кто будет бороться? Американцы тут же начнут… Так и до атомной войны недалеко…
— Когда Брежнев умрет, может стать только лучше, — говорит кто-то более продвинутый, Аня Визбор или Вася Арканов.
Лучше, но как именно? Очереди кончатся? Всего полно? Не будут забирать в милицию за длинные волосы и необычную одежду? Можно будет путешествовать? Покупать и читать любые книжки?
У моей одноклассницы Тани Сочинской папа «погорел» на запрещенной литературе. Отсидки как-то избежал, к счастью, но запил конкретно, Таня живет у бабушки.
У Ксюши Кистяковской, мы с ней дружили на почве нашего, в те годы редкого, имени («Ксения? Это как полностью? В смысле Оксана?»), отца дважды сильно избивали какие-то непонятные хулиганы в подъезде. Говорит, кагэбэшники. Ее отец Андрей Кистяковский — диссидент и правозащитник.
Про Женю Яглома, маленького, очень еврейского «старичкообразного» мальчика из сто двадцать седьмой, и говорить нечего, у него родители такие «активисты», что первое детское воспоминание Жени — обыск в квартире.
— А вообще, просто интересно посмотреть, что будет, когда Брежнев умрет, — рассуждает Леша Ясулович.
Осень. Приезжаешь на дачу одна. Дребезжащее и скрипучее путешествие по маршруту «Каретный — троллейбус «Б» или «10» — метро «Колохозная» — метро «Калужская» — оранжевый автобус, серое шоссе и темная вода речки под мостиком.
В доме пахнет яблоками. Вон их сколько, на веранде весь пол усыпан яблоками, и под старыми черными яблонями лежат. Некоторые, упав, откатываются подальше, под березы. Под березой найдешь яблоко, под яблоней — сыроеги. Тихо и пусто кругом.
Часы остановились. Так, наберем «сто». Ага, «наберем»!.. Телефон отключен. Выхожу на дорогу — спросить у прохожих, который час.
Открываю почтовый ящик. Там сухие листья, паутина и счета за телефон.
Из-за поворота вырывается белая машина. Журавский!
— Так, немедленно к нам! У нас теперь Данила есть! А еще мы видик купили, поехали, посмотрим.
В доме раскардаш. Катя, располневшая, с очередным младенцем у груди. Вином от нее пахнет.
Смотрим какой-то кошмар про маньяка, мажущего лицо кровью сожранных детей. Тут же Ваня и Вася, которые на это совершенно не реагируют — может, уже смотрели?
Вечером долго кричат птицы, устраиваясь на ночлег в ветках.
Осень…
Студенты уезжают собирать картошку, в поля, где ветер поет.
Девушка прибегает из института:
— Я теперь комиссар, бабушка!.. Я комиссар!
— Кто-кто, Анечка? — тревожится старушка, показываясь из-за косяка.
— Да комиссар же! Представляешь, выбрали! Все, завтра уезжаем!
— Что такое, Анечка? Куда уезжаешь? Какой комиссар?
Непонятно, но тревожно.
— Бабушка, ну ты картошку ешь? — Внучка спешно собирается, вытаскивает из шкафа вещи, свитера и теплые носки. — А откуда она берется, знаешь? Ее собирают студенты, осенью, и у студентов есть командир и комиссар! Комиссар — это я, бабушка!
Картошка, комиссар… Бабушка озадаченно вдвигается обратно в свою узенькую комнатку, где горит лампадка и иконы вперемешку с фотографиями родни.
(И я еще не знаю эту девушку, и Костик с ней пока что не знаком. Но уже скоро, скоро… Это самое начало истории, которая теперь превратилась в «Мероприятия для очистки совести». Давно дело было…)
Осень…
В начале ноября позвонил все тот же Алик Лебедев:
— Концерт ко Дню милиции отменили. Это может означать только одно…
Да, так оно и вышло. Все-таки умер.
Но ничего интересного. Траур. Заклеены белыми листами афиши. Флаги с черными ленточками.
Митинг в школе. Некоторые учительницы рыдают навзрыд.
На даче тетя Вика Токарева возмущается, сидя у нас на кухне: