Удивительный человек, удивительно все то, что он написал. Все, что создал Володя, поражает исключительно большой любовью к своим героям. У него нет ни одного плохого человека, нет ни одного персонажа, которого бы ты ненавидел или осуждал.
Так он прожил свою короткую жизнь с верой в только добрых людей.
Меньшов позвал Сергея Юрьевича и говорит, что есть замечательная пьеса (о пьесе мы уже знали, так как она шла в «Современнике»), я это буду снимать и хочу вам предложить роль дяди Мити. Юрского долго уговаривать на авантюры не надо, он сам авантюрист в театре. Но в кино? Дядя Митя – Юрский?! Деревенский алкаш?! Сережа сказал: «Конечно! Очень интересно!». И Меньшов ему сказал, что пробовать я вас не буду, а просто почитайте мне Шукшина. Сережа прочитал, Меньшову понравилось – только вы, только вы. И на этом деле мы уехали в Ялту. Сидим в Ялте. Загораем, купаемся. Вдруг к нам в номер стучится человек. Я была одна, Сережа с Дашей были на море. Человек говорит: «Здрасьте! Я за вами!». А кто вы? «Я второй режиссер Меньшова с картины “Любовь и голуби”. Вы где?!» Это был покойный Володя Кучинский. «Мы тут, а что такое? Какие “Любовь и голуби”?» – «Вы что, телеграммы наши не получали?» – «Нет». Оказывается, телеграммы скапливались в главном корпусе, куда мы не ходили. А съемочная группа уже ждет нас в Карелии. «Собирайтесь все. Вы ведь тоже будете сниматься! В роли бабы Шуры», – говорит мне Кучинский. «Кто? Я?!» Я молодая, в сарафане. «Вы не путаете ничего? Вы меня видите?» Он говорит, вижу. Я за вами. Я говорю, нет. Баба Шура – нет. Как? В кино?! – Нет! А он: «Я не уйду, я лягу здесь, будете через меня ходить, потому что, если я приеду без вас, то меня уволят. Меньшов сказал: они не отвечают, иди ищи их, где хочешь. Если приедешь без них, ты уволен». Я ведь в кино перестала сниматься очень давно и дала себе зарок, что не буду. Пока ехала, я совершенно не была уверена, что буду играть… Потом я спросила Меньшова, как пришло в голову меня взять на бабу Шуру. А он сказал, что Юрскому никто не подходит. Если снимать с ним настоящих «деревенских» актрис, то видно сразу: «несходуха». Потому что это кино с театральным фокусом: с этими цветочками, подмостками…
В общем, он нас упаковал и повез в Карелию прямо из Ялты. Приехали в дивные места… Юрскому стали клеить бороду. Мне стали рисовать на лице такое… Ну, парик, толщинки, увеличивали меня в размерах, руки я сперва прятала, потом их тоже нарисовали. Когда посмотрели первые материалы, стало видно, что все нарисовано. Давай хоть для крупных планов пластический гримок сделаем? И начали мне делать пластический гримок, а это мука. Сейчас это другие технологии, а мы-то снимали давным-давно. И это было очень страшно. Когда они кожу клеили каким-то составом, когда я снимала эту маску в конце съемочного дня, это была пытка для лица. Но я ничуточки об этом не жалею, потому что это был для нас один из самых счастливых, самых творческих периодов в нашей жизни. Во-первых, благодаря изумительному материалу Володи. Оттого, что этот правда жизни, квинтэссенция ее духа, а кроме этого еще и взгляд очень умного человека. Он писал их со своих соседей, родителей, это понятно. Но все равно он их «поднял». Он на это взглянул как умный, очень тонкий, творческий человек – и с жалостью, и с иронией, и с почтением перед этими людьми. История замечательная. И поэтому фильм стал не просто народным. Люди мне говорят: когда плохое настроение, когда все болит и устал страшно, то включаю «Любовь и голуби» и все проходит. Это фильм-лекарство. И мы работали замечательно. И столько было импровизаций на съемках, что-то дописывалось, что-то придумывалось… Фильм порезали, потому что как раз образовалась антиалкогольная кампания. А было столько напридумано и сыграно фантастически смешно. Помню, Юрский переозвучивал все из-за этой проклятой абсурдистской кампании против водки.
С Володей Гуркиным мы познакомились уже на месте. Мы приехали и сразу в работу. Я читала сценарий, пока меня одевали. Но я сразу очаровалась этим замечательным материалом. И мне это было очень азартно играть. И сходу – импровизация! Мы не репетировали. Мы поражались, как такой молодой человек мог написать такую мудрую вещь, придумать такую замечательную историю про людей старшего поколения, с такой любовью. Это удивительный талант. Потом я смотрела во МХАТе «Плач в пригоршню». Это был замечательный спектакль, как там все играли… Володя был умнейший человек, и очень талантливый, очень много еще мог бы сделать.
Володя нам подарил очень много, большое творческое и человеческое счастье. И сам был изумительным, чистейшим, редчайшим в наше время человеком такой доброты, такой открытости потрясающей. Лучших забирают.
В хорошей серьезной классической музыке в самом начале произведения, почти в первом звуке, всегда заключен финал. Это слышно у очень крупных мастеров. В этом ее непостижимая загадка и величие, и тайна, которая тебе открывается, но при этом остается тайной. Как это может быть – уже в первом вступлении ты слышишь всю драматическую историю, которая разовьется и которая так высоко закончится и оборвется? Володя в самом начале, с нашей первой встречи, сразу отпечатался в моем сознании в своем главном содержательном моменте – в творческом.
Первый раз я увидел его на сцене. Это была весна 1974 года, незабываемые гастроли иркутского ТЮЗа в Омске. Володя играл в «Дурочке» Лопе де Вега, играл героя. В дневнике, помню, о нем написал: «желтый ангел». Я еще не знал, что мы познакомимся. А потом мы познакомились и, удивительно, появилась какая-то связь и ощущение, что давно знаешь человека. И расставаться не хочется. Так было здорово, что мы встретились. И совсем скоро по театру пошло: Гуркин приезжает. Но тогда, конечно, о нем говорили только как об артисте. Это очень важно сказать: он был не просто хорошим артистом, он был прекрасным артистом, просто потрясающим. Весь летящий, пружинистый, эмоции через край! И золотые кудри! Очень выразительный. А потом оказалось, такой глубины и пронзительности – писатель.
Когда он переехал в Омск, когда он окреп, у него были потрясающие роли. Если бы он не стал великим русским писателем, он стал бы большим русским артистом. Так, как он играл в пьесе «Не боюсь Вирджинии Вульф» – это было грандиозно. Я таких спектаклей в жизни видел всего два, такого класса это была игра. Он много сыграл в Омске. Это, конечно, «Фантазии Фарятьева», где он блестяще работал. В том спектакле все соединилось: и какая-то странная пьеса для того времени, и какой-то инфернальный язык. Была у нас такая «Борзая» (сокращение от «Бюро Организации Рабочего Зрителя»). У них были связи с предприятиями, с профсоюзными организациями. Короче, это были люди особого склада, мягко говоря. И театр они понимали по-своему – они же продавали билеты. И вот эта Валя «Борзая» пришла на спектакль «Фантазии Фарятьева». Она посмотрела первый акт, пошла в буфет, взяла себе коньячку, бутербродик с икрой, опрокинула рюмочку и сказала, вздохнув: «Котится театр, котится…». Спектакль был совершенно не в стиле ее представлений об устоявшемся театре.