Великолепные сказки Пушкина были всего ближе и понятнее мне; прочитав их несколько раз, я уже знал их на память; лягу спать и шепчу стихи, закрыв глаза, пока не усну. Нередко я пересказывал эти сказки денщикам; они, слушая, хохочут, ласково ругаются, Сидоров гладит меня по голове и тихонько говорит:
– Вот славно, а? Ах, господи…
Возбуждение, охватившее меня, было замечено хозяевами, старуха ругалась:
– Зачитался, пострел, а самовар четвёртый день не чищен! Как возьму скалку…
Что – скалка? Я оборонялся против неё стихами:
Душою черной зло любя,
Колдунья старая…
Дама ещё выше выросла в моих глазах, – вот какие книги читает она! Это – не фарфоровая закройщица…
Когда я принёс ей книгу и с грустью отдал, она уверенно сказала:
– Это тебе понравилось! Ты слыхал о Пушкине?
Я что-то уже читал о поэте в одном из журналов, но мне хотелось, чтобы она сама рассказала о нём, и я сказал, что не слыхал.
Кратко рассказав мне о жизни и смерти Пушкина, она спросила, улыбаясь, точно весенний день:
– Видишь, как опасно любить женщин?
По всем книжкам, прочитанным мною, я знал, что это действительно опасно, но и – хорошо.
Я сказал:
– Опасно, а все любят! И женщины тоже ведь мучаются от этого…
Она взглянула на меня, как смотрела на всё, сквозь ресницы, и сказала серьёзно:
– Вот как? Ты это понимаешь? Тогда я желаю тебе – не забывай об этом!
И начала спрашивать, какие стихи понравились мне.
Я стал что-то говорить ей, размахивая руками, читая на память. Она слушала меня молча и серьёзно, потом встала и прошлась по комнате, задумчиво говоря:
– Тебе, милейший зверь, нужно бы учиться! Я подумаю об этом… Твои хозяева – родственники тебе?
И, когда я ответил утвердительно, она воскликнула:
– О! – как будто осуждая меня.
Она дала мне «Песни Беранже», превосходное издание, с гравюрами, в золотом обрезе и красном кожаном переплете. Эти песни окончательно свели меня с ума странно тесною связью едкого горя с буйным весельем.
С холодом в груди я читал горькие слова «Старого нищего»:
Червь зловредный – я вас беспокою?
Раздавите гадину ногою!
Что жалеть? Приплюсните скорей!
Отчего меня вы не учили,
Не дали исхода дикой силе?
Вышел бы из червя – муравей!
Я бы умер, братьев обнимая,
А бродягой старым умирая,
Призываю мщенье на людей!
А вслед за этим я до слёз хохотал, читая «Плачущего мужа». И особенно запомнились мне слова Беранже:
Жизни весёлой наука
Не тяжела для простых!..
Беранже возбудил у меня неукротимое веселье, желание озорничать, говорить всем людям дерзкие, острые слова, и я, в краткий срок, очень преуспел в этом. Его стихи я тоже заучил на память и с великим увлечением читал денщикам, забегая в кухни к ним на несколько минут.
Но скоро я должен был отказаться от этого, потому что строки:
А девушке в семнадцать лет
Какая шапка не пристанет!
вызвали отвратительную беседу о девушках, – это оскорбило меня до бешенства, и я ударил солдата Ермохина кастрюлей по голове. Сидоров и другие денщики вырвали меня из неловких рук его, но с той поры я не решался бегать по офицерским кухням.
Гулять на улицу меня не пускали, да и некогда было гулять, – работа всё росла; теперь, кроме обычного труда за горничную, дворника и «мальчика на посылках», я должен был ежедневно набивать гвоздями на широкие доски коленкор, наклеивать на него чертежи, переписывать сметы строительных работ хозяина, проверять счета подрядчиков, – хозяин работал с утра до ночи, как машина.
В те годы казённые здания ярмарки отходили в частную собственность торговцев; торговые ряды торопливо перестраивались; мой хозяин брал подряды на ремонт лавок и на постройку новых. Он составлял чертежи «на переделку перемычек, пробить в крыше слуховое окно» и т. п.; я носил эти чертежи к старенькому архитектору, вместе с конвертом, куда пряталась двадцатипятирублевая бумажка, – архитектор брал деньги и подписывал: «Чертёж с натурою верен, и надзор за работами принял Имярек». Разумеется, натуры он не видал, а надзора за работами не мог принять, ибо по болезни вовсе не выходил из дома.
Я же разносил взятки смотрителю ярмарки и ещё каким-то нужным людям, получая от них «разрешительные бумажки на всякое беззаконие», как именовал хозяин эти документы. За всё это я получил право дожидаться хозяев у двери, на крыльце, когда они вечерами уходили в гости. Это случалось не часто, но они возвращались домой после полуночи, и несколько часов я сидел на площадке крыльца или на куче бревен, против него, глядя в окна квартиры моей дамы, жадно слушая весёлый говор и музыку.
Окна открыты. Сквозь занавеси и сети цветов я видел, как по комнатам двигаются стройные фигуры офицеров, катается круглый майор, плавает она, одетая удивительно просто и красиво.
Я назвал её про себя – Королева Марго.
«Вот та самая весёлая жизнь, о которой пишут во французских книгах», думал я, глядя в окна. И всегда мне было немножко печально: детской ревности моей больно видеть вокруг Королевы Марго мужчин, – они вились около неё, как осы над цветком.
Реже других к ней приходил высокий, невесёлый офицер, с разрубленным лбом и глубоко спрятанными глазами; он всегда приносил с собою скрипку и чудесно играл, – так играл, что под окнами останавливались прохожие, на брёвнах собирался народ со всей улицы, даже мои хозяева – если они были дома – открывали окна и, слушая, хвалили музыканта. Не помню, чтобы они хвалили ещё кого-нибудь, кроме соборного протодьякона, и знаю, что пирог с рыбьими жирами нравился им всё-таки больше, чем музыка.
Иногда офицер пел и читал стихи глуховатым голосом, странно задыхаясь, прижимая ладонь ко лбу. Однажды, когда я играл под окном с девочкой и Королева Марго просила его петь, он долго отказывался, потом чётко сказал:
Только песне нужна красота,
Красоте же – и песни не надо…
Мне очень понравились эти стихи, и почему-то стало жалко офицера.
Мне было приятнее смотреть на мою даму, когда она сидела у рояля, играя, одна в комнате. Музыка опьяняла меня, я ничего не видел, кроме окна и за ним, в жёлтом свете лампы, стройную фигуру женщины, гордый профиль её лица и белые руки, птицами летавшие по клавиатуре.
Смотрел я на неё, слушал грустную музыку и бредил: найду где-то клад и весь отдам ей, – пусть она будет богата! Если б я был Скобелевым, я снова объявил бы войну туркам, взял бы выкуп, построил бы на Откосе – лучшем месте города – дом и подарил бы ей, – пусть только она уедет из этой улицы, из этого дома, где все говорят про неё обидно и гадко.