Его комната.
Разве я могу говорить, рассказать кому-нибудь об этой бездонной нежности? Любить мужчину столько лет. Теперь, освободившись от связывающих уз — бедняга Пуки отбыл в Ноксвилл, штат Теннеси, а Мелвин — в колледж, — я привязана только к нему. Вместе мы никогда не умрем. Девчонка с фермы в Эмпории… что теперь сказал бы папа? Я человек с изысканным вкусом и в модных брючках, вице-председатель Красного Креста и член Садового клуба Тайдуотера на хорошем счету. «Сладкая и расточительная», — говорит Милтон, так мило скривив слегка рот. До чего я люблю его!..
Я хотела его так давно — но приходилось сдерживаться; я сидела, ничего не предпринимая, на этих бедрах, которые, как он говорит, с ума его сводят, точно святая, жаждущая идеального приобщения Святых Тайн. Сдерживалась. Приходилось, потому, как он говорит, что мы оба погрязли в трагедии, каковой является мораль среднего класса.
Сплетни продолжаются, а мы теперь вместе идем к нему в комнату, туда — наверх, поскольку он говорит, что избавился от этой дьяволицы, которая долго держала его в плену; теперь он свободен — безошибочно и по закону, и плевать на презренных мелких завистников, которые не могут не слушать мегеру или тупицу, превращающую их в беспомощные существа. Так он говорит. И вот мы поднимаемся наверх, в его комнату. Я хорошо ее знаю. В ней есть что-то дорогое мне и сладостное. Она окружает тебя запахом — или, может быть, просто чувством, что ты — с ним, — мужским запахом кожи или твида, его нестираных рубашек, висящих на разных вещах, этих рубашек, которые я беру домой, чтобы тщательно выстирать и погладить. Я так люблю его. Знать, что он меня хочет, — это так замечательно…
Он говорит, что я самое дорогое ему существо и что годы сделали его характер мягче. И мы барахтаемся в трагической морали среднего класса. Мы не обращаем на это внимания — Милтон и я, потому как двадцать первого октября этому будет положен конец.
Иногда мне хочется убрать из его глаз этот отсутствующий взгляд. Меня это тревожит. О чем он думает? Порой я не знаю, о чем.
Он говорит, что я для него — дороже всего. По-моему, он любит меня больше, чем Пейтон. А Пейтон — сука, хотя в этом и нет его вины, виновата эта дьяволица, которая так плохо с ней обращалась. Это что-то фрейдистское, говорит Милтон.
Его комната. Мы идем сейчас туда, и он дает негру доллар, чтобы тот запер дверь в коридор и чтобы благодаря этому я могла проснуться утром в воскресенье до того, как он меня, по его словам, выдворит, почувствовать солнечное тепло на лице и подумать: «Долли Лофтис, девочка с фермы, какой ты проделала большой путь», — и, следуя тому, что он говорит утром в теплом солнечном свете, повторить, что мы пройдем мили, прежде чем станем спать вместе, и еще мили, прежде чем…
К Лофтису подошел официант, пробормотав что-то насчет Нью-Йорка на телефоне.
— Спасибо, Джо. — Милтон поднялся, продолжая говорить, страшно лихорадочно, подумала Долли, но ей не хотелось терять его певучий поток слов. — Ну, я уже забыл о том, что собирался стать государственным деятелем. Довольствуюсь тем, что работаю с ипотекой. И вполне удовлетворен.
В горле застряла веточка сельдерея и повисла, щекоча ее нёбо.
— Да я, — разоткровенничался он, — возможно, даже начну снова ходить в церковь. Возможно… — Но он не закончил фразу, поскольку — вероятно, оттого что лицо ее стало мягче в угасающем свете дня и она теперь еще больше походила на девочку, — он, казалось, понял, что она не слушает его. Она, вдруг испугавшись, поняла, что блуждающие глаза выдали ее, и он сейчас смотрел на нее со странной печальной улыбкой. «Он должен знать. Должен знать».
— Милтон… — произнесла она, но он сказал:
— Что ты вообще во мне видишь? — Затем повернулся, прошел по террасе и пересек бальный зал.
Она смотрела ему вслед, пока он не исчез за пальмой в кадке, и с легким стоном рухнула в кресло, подумав: «Ох, что-то случилось».
Из бального зала текли звуки саксофона, барабанов, а высоко наверху, словно рождественский снег, посыпались раскаты грома. «Они, — подумала она, — накроют весь город». Люди вокруг нее тихо беседовали, мягко смеялись; ей казалось, что все наблюдают за ней, но оркестр, стенания саксофона, вызвал в ней воспоминание о том, как она танцевала здесь, давно. Это был день рождения Пейтон. Тогда они впервые — после долгого ожидания — переспали.
Она ждала. Он вернулся, и лицо у него было серое как вода, полное муки и страха. Он подошел было к ней, но, не произнеся ни слова, остановился, повернулся и направился к Сильвии Мэйсон. Женщина, вскрикнув, звеня браслетами, поднялась и по-матерински обхватила его большими руками.
— А-ах, Милтон, — услышала Долли ее голос. — А-ах, Милтон.
Люди заёрзали, повернулись на своих стульях — все пришли в великое замешательство.
— А-ах, Милтон, — произнесла Сильвия, — мне так вас жаль.
Но Лофтис не сказал ни слова, а если и сказал, то Долли не могла ни видеть его, ни слышать, поскольку он стоял к ней спиной, сгорбившись, и на фоне необъятного вечернего неба спина его, казалось, была придавлена отчаянием.
Долли встала.
— Милтон, — окликнула она его, — что случилось?..
Но Лофтис и Мэйсон уже шли через бальный зал. И эта женщина обнимала его своей толстой рукой за талию. Долли снова опустилась на стул. Она не знала, что произошло или куда он пошел, но у нее было предчувствие. Смешные маленькие змейки, звездочки, похожие на крошечные цветочки, плыли перед ее глазами.
«Он больше не любит меня».
Она с несчастным видом возилась с сумочкой, со шляпой. Затем подбежала к краю террасы и увидела, как он поехал — один.
Просто поддавшись женской интуиции: «Ох, прошу тебя, Боже. Опять. Верни его мне. Опять».
Так вот: в Загородном клубе в августе 1939 года — Долли помнит это время, этот первый раз — Пейтон праздновала свой шестнадцатый день рождения, а день этот, если вспомнить историю, был кануном войны. Говорили о каком-то «коридоре» — что это было такое? — но в Порт-Варвике царило настроение — в газетах его называли «праздничным», — и тридцать тысяч человек размахивали флагами и аплодировали, когда самый большой в стране прогулочный корабль, который будет возить состоятельных людей в Рио и во Францию, сошел со стапелей. В Порт-Варвике в тот день царило благоденствие, и на террасе люди танцевали под музыку оркестра из пяти человек, и в дверях, за колоннами, стояли негры в белых пиджаках, а со всех двенадцати садовых столиков несся манерный смех хорошеньких девушек и отдаленные звуки пленительной музыки. Элен кружилась и кружилась, танцуя с Милтоном в вихре света, а вокруг шуршала органди, тафта, в летнем воздухе сладко пахло духами молодых девушек.
— Ох, Милтон, — произнесла она, — этот танец я пропущу. Мне жарко.
Он широко улыбнулся.
— Но, душенька, — сказал он, — мы же только начали танцевать.