– Вылазь, Олесь, не бойся меня, – сказал он голосом, которым разговаривал, когда приходил к нам в семью и приносил тетке Степке подарки, – вылазь, Олесь, я тебе писульку нацарапал к другу своему по Гражданской. Друг мой высоко комиссарит. Я и сам к нему хотел податься, но мне уж дороги нет.
Так он говорил все на одной ноте, неторопливо, и я поверил его виду, его словам, вылез из ямы, но все-таки держал штык наизготове. Григорий посмотрел на меня, ощетинившегося штыком, и улыбнулся одними лишь губами, тогда как глаза его плакали. Такую улыбку мне позже приходилось видеть всего несколько раз, а ведь много повидал. Это была улыбка смертника, который уже распрощался с жизнью, но находится в ней по некой необходимости, как по необходимости мы находимся в чужой местности и тоскуем по дому, каковым для Григория была теперь могила.
– Что же ты так, хлопец, неумело бьешь? – сказал он вдруг. – А дубина вроде бы не плохая. Надо было не в лоб, а в переносицу. Потом, уже лежачего меня, не по твердому черепу, а в мягкий висок, здесь, возле уха.
И он согнутым пальцем постучал сильно себя в висок, так, что я вдруг испугался, будто он на моих глазах свой висок своим же пальцем проломит. Но висок его в этот раз остался цел, он же полез в карман шинели и протянул мне пахнущий махоркой клочок газетной бумаги, на свободной от шрифта сероватой части которой был нацарапан адрес в городе, не так уж далеко расположенном, в этих же краях, однако от нашего села Чубинцы в другую сторону, не на Сквиру, а на Махновку и Половецкое.
– Уезжай быстрей, – сказал он, – я помогу на товарняк устроиться. Уезжай, пока живой. А увидишь Степку, кланяйся ей от меня и передавай горячий красноармейский мой поцелуй. Штык же отдай, он тебе ни к чему, мне же пригодится, но не для прошлых дел, а для иного.
Я отдал ему штык, однако позднее узнал, что Григорий не закололся, а удавился на ветке старого дуба в том лесочке, где мы ели с ним печенную на костре человечину и где он в одеколонном опьянении хотел обратить меня в телятину. Его искали, чтоб судить, но нашли уже человеческому закону неподсудным. А мясника и повариху расстреляли. Мимо меня же как-то пронесло: то ли след потерялся, то ли не стали возиться с беспризорником.
Сильно лязгнули буфера, послышалось шипение. Нас дернуло довольно неприятно, и опять с деревянным стуком упала палка попутчика.
– Ставище, – сказал попутчик, глянув в окно, и было странно, что это говорит тот же человек и тем же голосом, которым он только что рассказывал о своем участии в людоедстве.
Я наклонился и поднял его палку, помня, как тяжело, скособоченно проделал он это в прошлый раз. Он поблагодарил.
– Сколько стоим? – спросил я.
– Минут пять, – ответил попутчик, – а впрочем, дьявол их разберет. Иногда две минуты стоят, когда график нагоняют. Подождем Парипсы. Там попьем и погуляем.
Действительно, поезд опять дернуло, опять упала палка, и я ее опять поднял.
– Вы так замучаетесь с моей палкой, – сказал попутчик, – я ее на крючок повешу, рядом с беретом.
– Нет, лучше уж на полку для вещей, рядом с портфелем, – сказал я и, взяв палку, уложил. – Вот теперь прочно.
Мы уже проехали довольно большое расстояние, прогрохотали над оврагом, расположенным примерно на полпути между Ставищем и Богуйками, а мой попутчик все молчал. Я уж думал, что на этом его рассказ прервется, мне уж показалось, что он спит и придется самому сидеть, слушая если не его голос, то колеса под полом вагона. Спать я вряд ли теперь смог бы. Да и Чубинец не спал, а, оказывается, просто сидел с закрытыми глазами.
– Не могу понять, – сказал он наконец, – не могу понять этот переход от жизни черной к жизни если не белой, то серой. Когда живешь, оно само собой случается, а когда думаешь – понять трудно. Еще недавно ходил черным кровавым поносом, ел человечьи котлетки, чуть сам в эти котлетки не был обращен, а уж волнуешься, что не смог достать билеты на спектакль «Овод» в местный театр имени Ивана Кочерги, или лежишь на койке и рассчитываешь, как бы это успешней распространить лотерею Осоавиахима, чтоб заслужить поощрение и улыбку Галины Щебивовк, комсомольского секретаря нашего треста прохладительных напитков. Мне кажется, жизнь наша здесь, на земле, – явление неестественное. Не надо доверять ни страданиям, ни радостям, не надо принимать их всерьез. Вот если так понимать, тогда черное, серое и белое легко можно меж собой сшить в общий половичок, который должен у порога в рай лежать и об который все, независимо – святые или грешники, должны перед входом ноги вытирать.
Друг Григория Чубинца нельзя сказать, что высоко комиссарил, однако все-таки на работу меня устроил – возчиком в артель по производству сельтерской воды. Работа мне нравилась, с конями я обращаться умел, и кони были не скаковые – ломовики, которые тащили платформу с бочками или ящики с бутылками. На такой работе моя хромота большой помехой не была. То время, если вы помните, называли временем энтузиастов. И в фильмах тех лет так оно изображено, и так о нем поется. И правильно поется. Не знаю, как старики, но молодежь того времени все время находилась в кипении. Нас подогревали, а мы кипели, как пшенная каша без молока и жиров. Постная водяная пшенная каша особенно сильно клокочет. Как-то приехал к нам из Киева лектор по астрономии и привез с собой переносной телескоп, в который каждый желающий за рубль пятьдесят копеек мог глянуть на солнце. Рубль пятьдесят, если вы помните, стоимость порции мороженого. Глянул я – и в телескоп солнце показалось мне кипящей пшенной кашей. Именно в подобный телескоп мы смотрели тогда на мир, и все вокруг нас кипело. Лично я, работая, учился в вечерней школе рабоче-крестьянской молодежи, так что к сороковому окончил семь классов. Плюс посещал сразу три кружка: литературный, который вел преподаватель пединститута имени Нечуя-Левицкого Цаль Абрамович Биск, драматический, который вел артист местного театра Леонид Павлович Семенов, и политического образования, которым руководил лектор горкома товарищ Попач, он же председатель местного Осоавиахима. Попач этот был человек темный, но авторитетный. Говорили, он цитаты Ленина от цитаты Молотова не отличит, однако всегда сидел в президиумах торжественных заседаний. Любил слово «пэрвопрычына» – через «э» и «ы». Иногда называл себя не «лектор», а «пэдагог». В пивной его как-то ударили, так он крик поднял: «Вы пэдагога стукнули!» В общем, по эрудиции – полная противоположность Цалю Абрамовичу Биску, но по темпераменту они были схожи. Вот уж кто кипел. Только рот раскроет, как оттуда: «Пролетарский интернационал», «Парижская коммуна», «оппортунизм», «троцкизм», «фашизм»...
На обсуждении спектакля «Овод» в местном театре имени Ивана Кочерги Биск выступил разгромно: «Эта сладенькая революция, сентиментальные Чарские от революции нашему юношеству не нужны». И объяснил, что Чарская – антипролетарская писательница буржуазного мещанства. Вообще ко мне Биск относился хорошо за мое незаможное происхождение и одобрял первые мои литературные опыты, советуя читать драматурга Киршона. Но насчет «Овода», которого играл Леонид Павлович Семенов, не все с Биском были согласны, даже большинство не согласно, и я в том числе. Особенно когда выступила Галя Щебивовк, наш комсомольский секретарь, которая, как многие девушки города, была в Леонида Павловича влюблена. Оно и неудивительно: Леонид Павлович – прекрасный, душевный человек и хороший актер с отличными данными: рост, голос – баритон, большое обаяние. Но, несмотря на все возможности по женской части, жил он один со своей слепой сестрой, гораздо старше его возрастом. Можете себе представить, как возмутило многих выступление Биска против Леонида Павловича, а Галина Щебивовк так прямо и заявила Биску: «Я сейчас разревусь в знак протеста против вашей демагогии». И добавила, что ей известно, будто Цаль Абрамович является земляком Троцкого и даже внешне на Троцкого похож – такая же бородка и очки. После этих слов все переменилось. Цаль Абрамович побледнел и скрылся, Леониду же Павловичу устроили овацию. Директор местного театра Гладкий вручил ему цветы, а председатель Осоавиахима Попач наградил Леонида Павловича отрезом на костюм, заявив, что известный актер отрез выиграл по лотерее Осоавиахима, реализация которой производится среди трудящихся на основе полной добровольности, и призвал подписываться на новую лотерею, тираж которой состоится в ноябре сорок первого года. А что уж будет в этом ноябре и где он сам будет в этом ноябре, – конечно, тогда предположить было невозможно. Хотя некоторые предполагали.