– Во-первых, Олесь, – сказал я, – оближите с вилки остатки яичницы и выбросите вилку в мусорный ящик, а палку возьмите вместо вилки в правую руку, иначе от волнения вы можете упасть. Во-вторых, благодарите железнодорожных воров, из-за которых мы захватили с собой пиджаки с деньгами и документами, а не выскочили в одних рубашках, сунув в задний брючный карман трешку на пиво.
Подобным образом, здраво рассуждая вслух, чтоб самого себя успокоить, ибо меня тоже грызло возмущение порядками и пугала перспектива застрять в Казатине, – подобным образом рассуждая, я с Чубинцом двинулся на поиски какого-либо должностного лица. Мы долго ходили, пытались заговорить с железнодорожными личностями, совались в какие-то окошки, и в конце концов я, Феликс Забродский, умевший сохранять хладнокровие даже в семейных ссорах, стал предельно нервным, впиваясь время от времени собственными ногтями в собственные ладони. Ну а о Чубинце и говорить не приходится. Мне кажется, хромой человек, постоянно носящий с собой палку, находится под ее, палки, влиянием и многие нервные ситуации хочет ею, палкою, решить. За время, пока нас, отставших от поезда, гоняли от одного окошка к другому, Чубинец трижды, не думая о последствиях, хотел ударить палкой – сначала женщину-кассира, потом дежурного по вокзалу, а потом станционного милиционера. Я сдерживал его с трудом и, понимая невозможность и бесполезность подобного действия, утешался разными русскими ругательствами китайского происхождения. Напоминаю, кто забыл, и подсказываю, кто не знает, – весь знаменитый русский мат китайско-монгольского происхождения и до монголо-татарского ига русский народ этого мата не имел, что невозможно себе вообразить. Главное трехбуквенное ругательство по-китайски обозначает просто «мужчина».
Именно такого мужчину по-китайски в форме милиционера мы встретили на шепетовской платформе. Забрели мы на шепетовскую платформу случайно, от усталости и отчаяния. Шепетовская платформа гораздо провинциальней, тише и темней киевской. Расположена она не с фронтальной, а с тыльной стороны казатинского вокзала, где все попроще и на железнодорожной платформе стоял один-единственный милиционер, толстый и неторопливый ветеран. Заговорил он с нами, нервными, спокойно и лениво:
– Чого? Як? Чому?
В таком темпе только по шляху на волах ехать в соломенном брыле, а не дежурным милиционером работать на нервной, бессонной, узловой станции. Я видел, как дернулась палка в руках у Чубинца, которого, кстати, этот огромный мужчина по-китайски мог совместно с палкой перешибить одним ударом. Милиционер, однако, не стал нас перешибать, скручивать и уводить, а наоборот, так же лениво, но толково все нам объяснил и успокоил.
– То вы з двадцять сьомого, хлопци? Та двадцать сьмый ж маневруе. Вин зараз биля шепетовськой платформы буде, хлопци.
На радостях я вытащил пачку американских сигарет «CAMEL» – «Кэмел» – и решил ему подарить, но милиционер отказался.
– Нам это запрещено, – сказал он, переходя перед лицом чужестранных сигарет с родного украинского на государственный русский язык, – это что? Самел, – прочел он, – я когда-то немецкий в школе учил. Самел – это по-нашему Самуил, значит, Сема? Это имя хозяина фирмы?
– Нет, это имя любимого верблюда хозяина табачной фирмы. – Ко мне опять вернулась уверенность и хорошее расположение духа.
– Чудили эти капиталисты, – добродушно хохотнул казатинский милиционер, – скотина у них в почете, а на горбу у трудящихся в рай едут.
Этот милиционер, в отличие от верблюда Самуила, оказался хорошо подкованным конем-тяжеловозом. Миллионы таких добродушных коняг и тянут всю скрипучую колымагу по ухабам истории. А вы думали, кто ее тянет? Думали, шпионы с магнитофонами в запонках или космонавты? Нет, те тоже не идут, а едут и погоняют. Тянут эти, добродушные дядьки. Цоб-цобе...
Наконец к шепетовской платформе подали поезд, и родной наш одиннадцатый спальный вагон мы с Чубинцом узнали по темным окнам. Вещи наши оказались в целости, а все наши волнения позади, как и станция Казатин, уплывшая в ярком электрическом ореоле, долго еще освещавшем небо, словно над Казатином восходило какое-то местное казатинское солнце.
13
Лишь за депо и мастерскими, за Казатином II, принесшим в окна запахи железа и мазута, опять все притихло и заснуло. Заснул и Чубинец от усталости и пива. На одних, например на меня, пиво действует возбуждающе, других же, как Чубинец, наоборот, усыпляет. Чубинец спал сначала сидя, потом все более клонясь на бок, пока не упал на скамью в полный рост. Только хромая нога не умещалась, торчала, и ради удобства я подставил под эту ногу свой английский чемодан. Пусть спит, бедняга, спокойно. Он утомился и за жизнь свою, и за эту дорогу, когда от станции к станции эта жизнь воскресала и проживалась опять, но уже вдвоем, двухголовой собакой в жестоком эксперименте, без которого невозможно лечение и исцеление.
Я опустил раму пониже и, овеваемый ветром, стал у окна. Как часто бывает с человеком, стоящим у открытого окна быстро идущего поезда, одна из многочисленных, влекомых ветром соринок попала мне в левый глаз, и он начал слезиться. Потом начал слезиться правый. Я жил в Бердичеве всего четыре года, не в детстве даже, а в ранней юности. Для сравнения скажу, что в Ростове-на-Дону я жил одиннадцать лет, в Москве живу пятнадцать, а до Москвы – шесть лет в Черниговской области в городе Козельце с чудесной рыбной рекой Остер и прекрасным, не только для такого маленького городка, собором восемнадцатого века работы Растрелли. Жил и в других местах. Но почему-то всегда, когда я подъезжаю к Бердичеву, что случается редко, почему-то всегда меня охватывает какое-то странное волнение. Историческая родина, что ли? Да, может быть. Бердичев – это историческая родина российского еврейства, и всех нас, даже старых выкрестов-петербуржцев, подозревают в связи с ней. Но только ли российское еврейство подозревают? Я слышал, что в напряженном тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году советско-сталинский представитель в ООН, товарищ-господин Малик, крикнул представителю Израиля:
– Здесь вам не бердичевский базар!
* * *
Понятно, когда они оскорбляют Тель-Авив или Вашингтон или, в зависимости от политических потребностей, Париж, Стокгольм, Рим, Берлин. Но в данном случае они оскорбляют город, находящийся на их собственной территории, превращают его в нечто международное и сами не стесняются выступать в качестве некой международной, межидеологической силы. Мы знаем, что это за сила. Советско-сталинский дипломатический вельможа, товарищ-господин Малик или другой ему подобный вполне могли бы на том же бердичевском базаре с красными пьяными лицами торговать костлявыми лещами или махоркой, отмеряемой гранеными стаканчиками. Такого рода населения в Бердичеве хватает. Но в Бердичеве они как бы не живут. Потому что Бердичев – город-призрак, город, рассеянный по стране и по миру, город, жителями которого являются даже люди, нога которых не касалась бердичевских улиц: московский профессор, нью-йоркский адвокат, парижский художник. И в то же время те, кто живет в хатах вдоль Махновской улицы или в горкомовских домах вдоль бульвара, к Бердичеву как бы отношения не имеют. Такая двойственность характерна только для живого, и потому Бердичев – это не обычное географическое название, а имя живого существа, вызывающего ненависть, насмешку, страх, стыд. Пусть не удивляют вас оба наименования, на первый взгляд противоположные, но относящиеся к одному и тому же. Бывают живые призраки, и бывает мертвая, красномордая плоть.