– Вы не волнуйтесь,– нашептывал мне старичок,– надо было предварительно ко мне, а не к директору… Положено – выплатим… Правда, у нас сейчас с фондом зарплаты тяжело, может, через месяц выплатим…
Если раньше со мной расправлялись просто и грубо, то теперь появился новый мягкий, но непреклонный стиль пресечения моих притязаний. Благодаря моим личным качествам и обстановке борьбу мне приходилось вести даже за те бесспорные мелочи, которые должны были совершиться сами и механически. Должен сказать, что в таком сложном процессе, как реабилитация, были свои счастливчики и свои неудачники, к коим отношусь и я… Если б я получил компенсацию по крупной должности генерал-лейтенанта, а не по мелкой – плановика, то выплата прошла бы проще, почетней и без излишней нервной затраты…
Устраненный силой из кабинета директора, я вышел на заводской дворик и из автомата опять позвонил Вере Петровне. Мне отказываются выплачивать,– сказал я ей нервно. Подождите там и не волнуйтесь, ответила мне эта добрая женщина, – сейчас мы их призовем к порядку.
Я сел на скамейку у клумбы, где несколько рабочих пили из бутылок казенное молоко (производство было вредное). Я решил думать о том, что когда-то здесь ходил мой отец и глаза его смотрели на эти красные казарменные здания, но из этого ничего не вышло, вернее, получилось надуманно и малоинтересно. Возникли еще мысли, но все не туда. Единственно, о чем я подумал естественно и искренне, это о нелепости ситуации пребывания моего на термосном заводе, о котором еще утром я и понятия не имел… И о нелепом столкновении моем с людьми, которых я еще утром не знал и никогда б не знал, если б отца моего, разжалованного из крупных чинов, не направили сюда, дав ему до ареста вкусить унижение на свободе. И вот тут-то пришло то, чего я настойчиво добивался с самого начала, едва выйдя во двор и усевшись на скамейку. Впервые я ощутил неразрывность связи с моим отцом, через личное, бытовое ощущение того унижения, которое он претерпел здесь… Есть дети, которые являются продолжением величия своих отцов, есть же, которые являются продолжением унижения своих отцов. С этим новым поворотом в мыслях я встал и опять вошел в административное здание. В коридоре меня встретила заплаканная секретарша.
– Молодой человек,– сказала она,– как вас зовут?
– Григорий Матвеевич,– ответил я довольно враждебно.
– У меня к вам большая просьба, Георгий Матвеевич (от волнения она спутала мое имя, что, впрочем, часто случается, и даже домашние зовут меня не Гриша, а Гоша).– Георгий Матвеевич, у меня к вам большая просьба,– повторила она и взяла меня неожиданно об руку, отведя в сторону и несколько раз, может быть случайно, коснувшись упругой секретарской грудью.– Георгий Матвеевич,– третий раз повторила она покорным тоном, каким привыкла говорить с начальством и с помощью которого добивалась себе благ в жизни (этот метод я отлично знал и чувствовал, хоть ныне он был мне чужд и недоступен),– Григорий Матвеевич,– сказала она в четвертый раз, теперь правильно уже назвав меня по имени (я столь дотошно отмечал каждую мелочь, ибо мозг мой теперь был недоверчив, холоден, мелочен и остр, ища путей к борьбе и скандалу),– я прошу вас,– сказала секретарша,– извинитесь перед Фролом Егорычем.
– Что? – оторопело вскричал я.
– Вы человек случайный, пришли и ушли,– секретарша всхлипнула,– и именно потому, что вы ему недоступны, он расправится со мной за то, что я вас пропустила.
Я посмотрел на секретаршу. У нее были густо, не по летам намазаны губы и вообще вид женщины, которая добывает себе благосостояние любыми средствами, не чураясь самых крайних, женских… И вспомнил я, как встретила она меня, когда приехал я, подавленный несправедливостью по отношению к моему отцу, несправедливостью настолько вопиющей, что она носила даже несколько шутливый, каламбурный характер, то есть несправедливость при восстановлении справедливости… Не встреть меня секретарша так грубо, я не ворвался бы в сердцах к их «наполеончику» термосного завода, не устроил бы скандал, не истрепал бы нервы и вообще, обычное финансово-бухгалтерское мероприятие не приняло бы характер политического противостояния (а в том, что их «наполеончик» сталинист и недоволен действиями Хрущева, я ныне даже не сомневался, коротко проанализировав на скамейке его поведение).
– Вы с ума сошли,– сказал я грубо, и искреннее возмущение дало мне силы избавиться от ее женских прикосновений.– Чтоб я извинился перед этим сталинистом…
– У меня дети,– всхлипнула секретарша,– он уволит меня… У меня родной дядя реабилитированный,– произнесла она почти шепотом и с оглядкой.
Этот жест ее мне особенно не понравился, и я, как говорится, перегнул палку, будучи уже сильно взбешен.
– Ничего,– сказал я,– я уйду, и он меня забудет… А ты (я сказал «ты»), а ты переспишь с ним, и он простит.
Секретарша как-то пискнула по-женскому стандарту, положив на рот ладонь, а я пошел в приемную и, открыв дверь, беспрепятственно вошел к директору. Этот самый «наполеончик», Фрол Егорыч, сидел, разглядывая какую-то бумагу. Рядом с ним не сидел, а стоял сотрудник в полупоклоне, то есть так же разглядывая бумагу, но придав своему телу позу, которая не только помогала давать пояснения, но и указывала на разницу в административном положении. Когда я вошел, сотрудник глянул на меня испуганно и умоляюще. Фрол же Егорыч сделал вид, что не заметил меня. В отличие от Брацлавского, который, будучи грубым кузнецом, выдвинувшимся в директоры, и который пользовался властью местного хозяйчика для наведения порядка и удержания за собой должности, Фрол Егорыч, тронутый налетом интеллигентности, научился еще и наслаждаться властью. Все это я понял разом, стоя посреди кабинета розовощекого (у него были розовые щечки) «наполеончика», и возрадовался своему независимому положению. Именно эта приятная мысль, как ни странно, помешала мне использовать найденный мной и успешно применяемый мной в кабинетах жест независимости, то есть самостоятельно, без приглашения взять стул и сесть с грохотом, закинув ногу на ногу. Я понимал, что «наполеончик» отомстит сотруднику, сотрудник этот, который не сделал мне ничего дурного, смотрел на меня умоляюще, прося взглядом не скандалить при нем. Поэтому я остался молча стоять посреди кабинета, лишь широко расставив ноги (мне подобная стойка почему-то показалась проявлением независимости). Прошло не менее десяти минут. Жужжал вентилятор. Фрол Егорович наливал из сифона газводу, пил, давал указания. Сотрудник, не разгибая спины, поддакивал. Оба не замечали меня (сотрудник лишь раз глянул вначале). Наконец Фрол Егорович, совершенно неожиданно и по-прежнему совершенно не глядя на меня, между двумя указаниями сотруднику, бросил как бы мимоходом:
– Идите в бухгалтерию получать.
– Спасибо,– сказал я.
Причина этой благодарности была двоякого рода. С одной стороны, быстрое решение дела в мою пользу с помощью звонка из военной прокуратуры, конечно, успокоило мое самолюбие и несколько размягчило сердце. Но я б никогда, даже в таком состоянии, не поблагодарил бы этого сталиниста, если б размягченное сердце мое не испытывало раскаяния по отношению к секретарше, которая ждала, и я видел это, у щели в приоткрытых дверях. Когда я вышел, она успела отскочить и сидела уже за секретарским столиком.