Белинский прекращает писать, чтобы снять черкеску. Он поднимает страницы с пола.
Происходит переход – месяцем позже. День. Из кузницы не слышно ни звука. Шум прачечной поутих. Белинский возбужден и доволен. Он держит «Московский наблюдатель» в зеленой обложке и листает страницы. Входит Михаил и направляется прямо к кушетке. Там он начинает запихивать свои вещи в большую сумку на ремне.
Белинский. Надо было поставить на обложку апрель, а не март… Возможно, с Гегелем некоторый перебор… Но твоя первая подписанная статья читается хорошо… (Он замечает, чем занят Михаил.)
Михаил. Я должен ехать домой.
Белинский. Что-нибудь случилось?
Михаил. Сельское хозяйство!
Белинский. Что значит «сельское хозяйство»?
Михаил. Вот именно! Станкевич уже сколько месяцев сидит в Берлине, у профессора, который был прямым учеником Гегеля. А мой отец обещает заплатить по моим долгам, только если я соглашусь изучать сельское хозяйство!
Белинский. Почему именно сельское хозяйство?
Михаил. Выясняется, что Премухино – это сельское хозяйство. Ты, наверное, думал, что оно просто существует само по себе, да? Такое эстетическое явление природы, вроде василька, только больше.
Белинский. Нет, я так не думал.
Михаил. Ну, а я думал именно так. Я и не представлял, что оно окажется хозяйством. Крестьяне что-то там сеют, как сеяли их отцы; все это взрастает, его едят или скармливают скоту, и затем наступает время для нового посева. Сельская жизнь! Ничего себе тема для образованного человека! Так что придется поехать домой и объяснить все это отцу. Ну ничего, все равно я хотел увидеться с Варенькой до ее отъезда, да и Любовь себя неважно чувствует, я ее подбодрю…
Белинский. Что слышно от Станкевича?
Михаил (мрачно). Он считает, что не может больше просить денег у своего отца. Какая чепуха, честное слово! Ты бы видел их имение – тысячи душ! Если продать пару их дворовых – я три года мог бы изучать идеализм в Берлине… (Сложил вещи и собирается уходить.) По поводу «Наблюдателя», если тебе интересно, я решил, что вся эта затея с собственным журналом – ошибка.
Белинский. Ошибка?
Михаил. Нужно все это прекратить. Мы не готовы.
Белинский. К чему?
Михаил. Мы должны думать, думать, думать!
Белинский. Это оттого, что я сократил несколько абзацев в твоей статье?…
Михаил. Послушай, все очень просто. Мы не имеем права издавать журнал без серьезной подготовки.
Белинский. Понятно.
Михаил. Ну и отлично. Значит, решено. Я пошел. (Обнимает Белинского.) Ты по-прежнему мой Виссарион.
Белинский. Я всегда ценил твои достоинства, несомненные достоинства… Твою энергию, оптимизм… Последние месяцы, когда мы вместе читали Гегеля и готовили наш первый номер журнала, были самыми счастливыми в моей жизни. Никогда до этого я не видел в тебе столько любви, бодрости, поэзии. Таким я хочу тебя запомнить.
Михаил. Спасибо, Виссарион.
Белинский. Я не хочу запоминать тебя тщеславным эгоистом, беспринципным грубияном, вечно выпрашивающим денег, заносчивым наставником твоих вконец сбитых с толку сестер, которые верят только в одну философию «Мишель говорит…».
Михаил. Ну, знаешь!..
Белинский. Но хуже всего это твое вечное бегство в абстракцию и фантазию, которое позволяет тебе не замечать, что жизнь философа – это аристократическое занятие, оплаченное потом пятисот премухинских крепостных, которые почему-то не могут достичь единения с Абсолютом.
Mихаил. Ах вот как. Что-то я не помню от тебя таких слов, когда твое рыло было в той же кормушке.
Белинский. Я об этом даже не думал. Я был как во сне. Но от реальности не уйдешь. Все существующее разумно, все разумное существует! Я не могу тебе передать, что со мной случилось, когда я прочитал эти слова у Гегеля. Меня будто сменили с поста, на котором я из последних сил охранял человечество. Я ухватил смысл взлета и падения империй, никчемность своих мучительных переживаний о собственной жизни. Реальность! Я повторяю это слово каждый вечер, ложась спать, и каждое утро, когда просыпаюсь. И наша с тобой реальность, Бакунин, состоит в том, что я являюсь редактором «Московского наблюдателя», а ты – его автором. Разумеется, ты можешь и дальше присылать свои статьи в редакцию. Я внимательно их рассмотрю.
Михаил. Боже, вокруг меня одни эгоисты! Получается, что Гегель существовал ради того, чтобы наш Белинский мог спокойно спать?! И чтобы этот писака, считающий каждую копейку, мог пропищать мне в лицо «Реальность!», когда мой дух томится в цепях; когда весь мир будто сговорился против меня с этим сельским хозяйством и… О Господи, я должен уехать в Берлин! В этом единственный смысл моей жизни! Где мой избавитель? Неужели никто не понимает, что будущее философии в России зависит от нескольких несчастных рублей, которые мне нужно дать в долг? Вы еще увидите! Я вам всем покажу!.. (С грохотом выкатывается из комнаты. Слышно, как он спотыкается и что-то кричит, спускаясь по ступеням.)
Июнь, 1840 г
Отвратительная погода. Михаил стоит под дождем у поручней речного парохода. Над ним нависло черное небо. С берега на него смотрит Герцен. Михаил пытается перекричать бурю.
Михаил. До свидания! До свидания, Герцен! Спасибо! До свидания, Россия! До свидания.
Июль, 1840 г
Улица (Санкт-Петербург).
Торопящийся Белинский идет наперерез.
Герцену, который держит в руках журнал.
Герцен. Вы Белинский?
Белинский. Да.
Герцен. Герцен. Наш друг Бакунин, возможно, говорил обо мне.
Белинский (в некотором смятении). Говорил? Ах, нуда, говорил…
Герцен. В Петербурге нам, москвичам, бывает одиноко… С другой стороны, в «Отечественных записках» (указывает на журнал) заботы главного редактора вам не докучают. «Московского наблюдателя», конечно, жаль, но, честно говоря, интеллектуальная путаница в нем стала неинтересна.
Белинский. Вам хоть что-то в нем понравилось?
Герцен. Мне понравился цвет обложки.
Белинский. Это Бакунин придумал. Он теперь едет в Германию. Не знаю, как ему это удалось.
Герцен. Я провожал его на кронштадтский пароход.
Белинский. Так вот оно что. Сколько вы ему одолжили?
Герцен. Тысячу.
Белинский (смеется). Когда мне приходится просить в долг сотню, я заболеваю от унижения. А для Бакунина новый знакомый – это способ поправить дела.
Герцен. Я познакомился с ним на благотворительном балу, где поднимались бокалы за гегелевские категории. «За Сущность», «за Идею»… Шесть лет тому назад, когда я отправлялся в ссылку, Гегеля почти не упоминали. А теперь шнурки в лавке невозможно купить, чтобы приказчик не спросил твоего мнения о Бытии в Себе. Это был благотворительный бал-маскарад. Только когда я увидел там двухметрового рыжего кота, который поднял бокал за Абсолютный субъективизм, до меня дошел весь смысл моей ссылки.