И главная прелесть: глотнул простора, и – в буфет. С холода рюмка водки – нечто! На закуску – крабы, красная икра. Европа с ума бы сошла.
– Митя! – Александр Иванович чуть было стакашек не раздавил. – Ты что же, не узнаёшь?
Хорошая, смущенная улыбка на мордатой физиономии проступила, как из небытия.
– Саша! Горячкин!
Обнялись. Сели. Хватили по стаканчику.
– Живые, – сказал Горячкин. – Не хуже других. Я свое искупил десятью годами… Между прочим, не жалею, что сюда упрятали. Земля – воистину золотая… О тебе ничего не слышно было. Тебя, помню, Бенкендорф в Минск увез…
– На заводе работал, ракетницы выпускали. Мое дело было штатское: углем завод обеспечивать. Осенью сорок четвертого Бенкендорфа направили в Данию, а я повез Магду и ее дочь в город Калиш. Это в Польше. У Бенкендорфа там имение. Магда взяла меня на работу лесником. Места сказочные, но Красная армия – вот она. Пришлось бежать.
– А ты ведь уезжал в Минск всей семьей?
– С мамой, с братом Иваном, с сестрой Валентиной… Мы и в Польшу вместе переехали, и в Германию, в город Торнау-Зюйд на реке Мельде.
– Ничего себе! – удивился Горячкин. – Надо еще выпить. Давай-ка я закажу.
Митька медленно повел глазами по столикам. Не встретить бы знакомых… Горячкин про Петрова ничего не знает и знать не должен.
Выпили.
– Что я тебе скажу! – Горячкин даже голову пригнул. – Шумавцов и его ребята натворили дел вдесятеро, если сравнивать с «Молодой гвардией». Я кино смотрел, книгу читал. Все геройство краснодонцев – в шахту их кинули. А наши!
– «Наши», – усмехнулся Митька. – Не тот разговор ты затеял. Не для буфета.
– Согласен. – Разлил водку. – А я ребятами горжусь. Махнем за героев?
– За героев! – согласился Митька. – Чем дольше о них не знают, тем наша жизнь спокойней.
В Находке Митька слинял от Горячкина. Героями, идиот, гордится!
До Москвы доехал без приключений, получил в Дальстрое путевку на Кавказ, в Дзауджикау.
В адресном бюро узнал, где живет Наталья Васильевна Иванова. После войны мать, Валентина, Иван перебрались в Подмосковье. Но то было десять лет тому назад.
Новый адрес матери опять же подмосковный, но по другой дороге. Станция Востряково.
Дверь открыла мама:
– Митя?
Он стоял с чемоданом. Опустил чемодан. Опустил руки. Опустился на колени.
– Пошли. Накормлю. Я обед сварила.
Еду подала в комнату. Села напротив.
– Мама, у меня настоящие документы. Чистые. За них заплачено семью годами магаданских лагерей.
– За Людиново сидел?
Митька взял ложку.
– Лапша из курицы. Твоя лапша.
Ел, прикрыв глаза.
– Мама, я твою лапшу помню, когда жили в Бутчино, на мельнице.
Коснулась рукою головы сына:
– Матерый стал мужик… За Людиново сидел?
– Нет, мама. Проводником работал. В Тбилиси. Грузины воровать научили. Возили шампанское. Полагается процент «боя». Этот «бой» – продавали. Меня пристегнули к делу, дали пятнадцать лет.
– А полицаям дают десять.
– Не таким, как я! – судорожно вздохнулось. – Семь лет отсидел. Зачли. Был передовиком. На свободе закончил курсы. Я – шофер третьего класса, бульдозерист. Мама, у меня жена. Еще не расписались… Хочу в Москве завербоваться на Дальстрой. Это совсем другие деньги. Вернусь в Усть-Неру, к жене, деньжат заработаем, а потом уж – в Россию, где потеплей. К Якутии привык, жить можно.
– Ты в Усть-Нере и сидел?
– Заканчивал срок. Сначала меня упекли в Сольвычегодск, потом – в Нижнюю Туру, на Урал. А Якутия оказалась то что надо.
Мать смотрела, как сын обедает.
– Будто отец за столом… Одну ночь можешь побыть. В Нахабино к нам энкавэдэшник приезжал. Тебя ищут. Я от греха поменяла жилье. – Глаза заблестели вдруг. – У жены-то внучка моего не оставил? Как зовут жену?
– Татьяна. У нее сын от первого мужа. Пять лет мальчику. На всякий случай запомни: я – Петров Александр Иванович. Родина моя – Смоленск. Мать – Мария Ивановна, отец – рабочий депо – Иван Афанасьевич. Адрес родителей – Советская, дом 23. Дом одноэтажный, деревянный.
Наталья Васильевна поднялась со стула, сняла икону со стены, прижалась к иконе лицом.
– Богородица! За что нам такое? Мы – работали, мы хлеб растили, зерно мололи. – Положила икону на подоконник. – Митя, ты бы мог быть очень хорошим человеком.
– Бенкендорф меня ценил.
– Бенкендорф! Он – сатана.
Уже в постели Митька попробовал охватить сердцем ли, душою, жизнь матери. Голова закружилась, почувствовал – засасывает. А карусель, беспощадная, во все небо.
Глаза боялся закрыть. И, должно быть, заснул. Глаз не смежая.
Грехи каменные
Подмосковная электричка Иванову-Петрову – бюро знакомств. Пожалел женщину, помог донести сумки до квартиры, и вот она, сердечная теплота, – москвичка приютила одинокого.
– Какая церковь дивная на вашей улице! Я смотрю, люди идут, идут. Должно быть, намоленная! – выказал благочестие вчерашний зэк.
– Это же – Преображенская! В нашей церкви Патриарх служит. Певчие – из Большого театра. Сам Козловский поет.
– А внутрь пускают?
– Церковь открыта для всех. Сходи, поинтересуйся. За мое здравие записочку подай. Помнишь, что я – Валентина? Всю службу не стой! Я – скучливая.
Церковь золотыми цветами расписана, иконы – огромные, а очередь – к малой, да зато – чудотворной. Казанской.
За свечами тоже очередь. Здесь как раз записочки подавали.
Вписал имя матери, сестер, хозяйки квартиры, Горячкина – «Александр». А вот как себя назвать? Тоже ведь теперь – Александр.
В Красной армии служил и даже воевал под именем Николай.
Рука дрожала, но вывела: «Дмитрий».
Оглянулся – все заняты своей родней.
– Записки подавать и свечки ставить – слишком легкое дело, – сказала Митьке женщина со строгими глазами. – Надо исповедаться и причаститься Святых Даров. Болезни как рукой снимает. Жить легче.
Послушался, пошел, куда показали, занял очередь. Монах в шелковой рясе, роста громадного. Руки белые, а в лице уж такая белизна, будто под кожей не кровь, а сливки.
Митька знал: Бог простит, если правду рассказать. А не простит, так хотя бы от князя тьмы по своей воле отгородишься.
Очередь двигалась. Монах накрывал головы исповедующихся, что-то говорил, улыбался.
«Нет! – сказал себе Митька. – После исповеди взаправду до дверей не успеешь дойти. Храм патриарший, охрана та же самая, что в Кремле и на Лубянке».