Рука нашла в нагрудном кармане крошечную записную книжицу и карандаш.
Ниневия пожрала здравый ум,
Долина Русская – ты поле зла и скорби.
На плаху совесть и любовь влекут,
Злодейство, души искалечив, горбит.
Записал. Превозмогая слабость, не позволял себе оглянуться, но оглянулся-таки. Никого.
Плескались о берег волны. Ветер с озера прилетал, теплый и летний. Лодка. Девичий смех колокольчиком.
Рука снова потянулась за карандашом.
Стрекоза отражение в озере ищет,
Смех девичий, как птица, летит над водой.
В лодку просятся волны и бьются о днище.
Лето. Наше Людиново. День золотой.
Нина с мамой, но в зеркало смотрит украдкой.
Поспевают духмяно в печи калачи.
А под окнами парни с трехрядкой
Вдруг являются в сладко манящей ночи.
У кого стихи получаются, тот летать умеет. Поспешил к Полине Антоновне.
Полина Антоновна накрывала полотенцами румяные пироги.
– Запах – объеденье!
– Вот тебе пирожок за доброе слово! – наградила хозяйка хозяина.
– Матушка! Сначала послушай!
Прочитал запретное четверостишие. Строгое лицо Полины Антоновны совсем уж построжало.
– Батюшка! Сам знаешь. Ты их ничем не проймешь.
Виктор Александрович, не раздумывая, выдрал листок со стихами, кинул в печь, на угли. Листочек полежал, полежал и принялся корчиться, пыхнул и сгорел.
– Теперь иное! – улыбнулся поэт. – Нина на урок пошла?
– Праздник с одноклассницами готовит. Господи! Девятый класс закончила.
Виктор Александрович изумленно покачал головой.
– Мы с тобой те же, а девочка наша вошла в пору девичества. Послушай!
Прочитал стихи про стрекозу, про пироги, про будущих женихов.
– Даже сердце обмерло, когда про трехрядку-то! – призналась матушка.
– Нет, не Пушкин! Даже не Есенин! – Виктор Александрович разорвал листочек надвое.
– Батюшка, так не годится! Хорошие стихи. Будет чего вспомнить.
Полина Антоновна отобрала разодранный листок. Ушла к себе. В ларец убрала.
Виктор Александрович снял гитару со стены. Потянул басовую струну, запел, заиграл:
Ты жива еще, моя старушка?
Жив и я. Привет тебе, привет!
Пусть струится над твоей избушкой
Тот вечерний несказанный свет.
Матушка, опершись плечиком о косяк двери, слушала, не шелохнувшись.
– Такая удивительная песня, и, Господи! – запрещенная.
Ночь песен
Ниночка ушла на гулянье: пятнадцать лет.
Да ведь и ночь замечательная: выпускники расстаются со школой, с отрочеством.
Самый долгий день все длился, длился. На улице серебряно, где-то близко ходят тайны, готовые открыться.
Отец Викторин постоял в матушкином цветнике и, понимая, что ночи не дождется, пошел спать. Матушка оставила дела и тоже легла.
Потянулась за простыней, укрыться, а тут запели. Озорно:
Черновские-то ребята
На все дела мастера.
Эх, черновские-то ребята
На все дела мастера.
– Черновские-то, наверное, учениками на заводе, – сказала матушка.
– Черный Поток – большая деревня. Народ там с изюминкой.
Черновские пели азартно, удаль свою нахваливали:
Эх, черновские-то ребята
На все дела мастера,
Они день работают,
Ночь на улице гуляют,
Всё посвистывают.
Эх, за колечко берут,
Ой, приговаривают:
«Дома ль Варя, дома ль Катя,
Дома ль душечка моя?»
– Даже звездочки не дождались! – улыбнулась матушка. – Наша-то где? Не рано ли ей гулять-то?
– Полюшка! Балы сегодня школьные. Сама знаешь, час молодости равен году преклонных лет. Все ведь неповторимо.
Слушали:
Наша Варя у амбаре,
Она запёрта, заперта,
Она запёрта, заперта,
Запечатована.
– А знаешь, батюшка, чего я вспомнила?
– Да уж что-нибудь молодое.
– Ан нет! Вспомнила, как ты в Калуге, на архиерейской службе, по-гречески читал и пел.
– Это было при владыке Феофане Тулякове. Его потом перевели в Псков. Из Пскова в Горький, митрополитом. А дальше – тридцать седьмой год.
Опять молчали. Где-то в другом конце Людинова играли частушки:
Подружка моя, говорушка моя,
Мне с тобою говорить – головушка заболит.
Из-под моста выплывает уточка с утятами.
Научи меня, подружка, как дружить с ребятами.
Окна стали темными, сладкий запах ночных цветов звал в соучастники гуляющему в ночи молодому народу.
Гармони, будто светлячки, вспыхивали весельем то где-то в центре Людинова, то на его улицах и в окраинных слободах.
– Ты послушай! Послушай! – удивлялся отец Викторин.
Из-за леса, из-за гор
И шла ротушка солдат.
Раз-два-три, люба да люли.
И шла ротушка солдат.
– Ребята, пожалуй что, строем идут.
Раз-два-три! Перед ротой капитан,
Перед ротой капитан
Хорошо маршировал,
И совсем уж весело.
Здравствуй, Саша, здравствуй, Маша,
Здравствуй, любушка моя.
Здравствуй, любушка моя,
Дома ль мать с отцом твоя?
Раз-два-три, люба да люли!
Дома ль мать с отцом твоя?
Вдруг ответили с хохотом девчата:
Дома нету никого,
Полезай, солдат, в окно.
Раз-два-три, люба да люли,
Полезай, солдат, в окно.
Ребята разобиделись, голоса ухнули мрачно:
Ой, какая эта честь —
По-собачьи в окна лезть.
Раз-два-три, люба да люли,
По-собачьи в окна лезть,
По-собачьи в окна лезть.
На то двери в доме есть.
– А ведь это манинская песня! – вспомнила матушка. – Мы с папой и с мамой в Иерусалимский скит ездили, неделю в Манино жили. Там это пели… Как думаешь, батюшка, у нашей Нины вздыхатель есть?
– Она же у нас красавица!
– Господи! Совсем ведь былиночка!