Бежали тогда из Тетиева, местечка в Киевской губернии, осиротевшие в результате погрома дети — две сестры шестнадцати и четырнадцати лет и семилетний братик. Бежали они в Киев, поскольку надеялись отыскать работавшего там еще с 1912 года своего старшего брата, а моего будущего отца, которого мачеха четырнадцатилетним выжила из родительского дома. В Тетиеве они оставили, считая их погибшими, еще четырехлетнего братика и шестилетнюю сестренку. Малыши выжили, спрятавшись на чердаке, где кормились несколько суток найденным там в мешке сахаром-рафинадом, а пили собственную мочу.
Старшего брата (моего будущего отца) дети отыскали. Он работал шорником на заводе «Арсенал». Нашлись со временем и считавшиеся погибшими самые младшие братик и сестричка. Вскоре старший брат проведал о пустовавших на бульваре Шевченко (тогда еще Бибиковском) меблирашках, и они поселились там все вместе в двух комнатах, а семилетнего Юру и четырехлетнего Сему отдали в детдом, открытый советской властью.
Сестры стали зарабатывать на жизнь продажей древесного угля на Подоле. Уголь привозили в город на телегах крестьяне. Девочки покупали у них уголь мешками, а затем продавали небольшими мерками домохозяйкам, прислуге и портным. Древесный уголь был ходким товаром: им разогревали утюги и самовары, имевшиеся в каждом доме.
Коридор заселялся очень быстро беженцами, среди которых была и моя будущая мама, бежавшая от еврейских погромов из местечка Макаров вместе со своей старшей сестрой Таней. Маму мою звали Рахиль. Здесь она и познакомилась со своим будущим супругом, а моим отцом.
Когда я родился, у меня не было ни дедушек, ни бабушек, хотя матери моей было всего 19 лет, а отцу — 24. В комнате с нами жила и старшая мамина сестра Таня. 20 июля 1924 года родился мой брат Рома. К этому времени папины сестры, которые жили в другой комнате в той же мансарде, уже не торговали углем, а обучились ремеслу: у них была небольшая цилиндрическая вязальная машина, на которой они вязали чулки и носки и продавали их на Евбазе.
Входила в силу новая экономическая политика — НЭП. Отец зарабатывал на «Арсенале» 90 рублей (девять червонцев) в месяц. Таня работала в привокзальной столовой. В получку иногда покупалась необходимая одежда, мы нормально питались. Мебели, правда, купить не могли, а имевшуюся у нас обстановку мебелью в полном смысле этого слова можно было считать с большой натяжкой.
На площади перед базаром, куда выходили наши окна, красовалась и услаждала слух своим мелодичным звоном колоколов церковь (ее разрушили уже после войны).
Мансарда была электрифицирована: каждая из 28 комнат освещалась одной электрической лампочкой — и никаких розеток! Потребленное количество энергии регистрировал единственный счетчик, и плата взималась по его показаниям дифференцированно, пропорционально мощности каждой лампочки, по тщательным подсчетам. При этом строго контролировалось соответствие фактической и заявленной жильцами мощности каждой лампочки. Ни о каких электроприборах или настольных лампах не могло быть и речи, а коридор не освещался. Считалось, что свет в коридор должен проникать сквозь остекленные над каждой дверью фрамуги, большая часть которых была забита фанерой. Способствовали освещению также горящие точки керосинок и примусов возле каждой двери. Начавшие с конца тридцатых годов проникать в быт электроутюги, кипятильники и даже бывшие большой редкостью радиоприемники вызывали у обитателей мансарды бурю негодования, потому что количество потребляемой ими электроэнергии учету не поддавалось и к тому же старая электропроводка при перенапряжении грозила пожаром.
В пять лет я научился читать по книге Ленина «Шаг вперед, два шага назад», вернее, по заголовкам нескольких книжек Ленина, которыми снабдила отца для повышения его политической грамотности партийная организация. К этому времени в нашей 28-комнатной мансарде насчитывалось до пятнадцати детишек, а в каждой комнате, в среднем, — более четырех жильцов. И на всю эту ораву было всего два водопроводных крана с чугунными с облупившейся эмалью раковинами и ни одного туалета, и ни одной кухни. Пища варилась прямо в коридоре, а в уборную спускались с четвертого этажа во двор. Мне уже было двенадцать лет, когда соорудили первый туалет с одним унитазом, а через год на другом конце коридора появился и второй. Начало этой сантехнической революции состоялось в 1934 году и лишний раз подтвердило знаменитое сталинское изречение тех дней после голода 1933 года: «Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселей». Возле туалетов всегда кто-нибудь дожидался своей очереди.
Учеба в школе началась для меня в сентябре 1930 года, когда мне уже было полных 8 лет (семилеток, даже родившихся в январе, в школу не принимали). Я учился в 46-й школе на Святославской улице (которую затем переименовали в улицу Чапаева), довольно далеко от дома, и часто болел ангиной.
К этому времени от рака желудка умерла моя мать (1929), оставив сиротой, кроме меня, моего брата Рому. Наша мама болела долго, и все заботы о нас с братом взяла на себя наша тетя Таня. На всю оставшуюся жизнь она заменила нам маму, а со временем они с отцом поженились. А мы с Ромой по-прежнему называли ее просто Таней.
Зимой 1933 года я не видел на улице трупов людей, приехавших в город, чтобы обменять золотые или серебряные вещи на еду, но умерших на снегу от голода, так и не добравшись до заветного «торгсина». Я не видел этих трупов потому, что их успевали убрать, прежде чем я выходил по утрам из дому в школу. А соседи, выходившие на работу пораньше, видели и рассказывали об этом. Говорили, что на базаре продают котлеты из человечьего мяса.
Аббревиатура «торгсин» расшифровывалась просто: торговля с иностранцами. Но торговали главным образом с соотечественниками. Помню, как однажды, задолго до рассвета, отправилась в «торгсин» Таня, завернув в узелок несколько серебряных ложек и рюмочек — все, что осталось после смерти ее родителей, а моих бабушки и дедушки. Чтобы обменять эти «драгоценности» на еду, надо было еще много часов отстоять в очереди (магазин был один на всю Киевскую область). Возвратилась она только к вечеру и принесла килограмма четыре белой муки, столько же рафинированного сахару-песку и шесть буханок черствого пшенично-кукурузного хлеба. К этому времени Таня зарабатывала перематыванием ниток с мотков на шпули трикотажных машин для папиных сестер и еще для кого-то, получая за это гроши. Работа отнимала уйму времени и сил, но имела то преимущество, что ее можно было выполнять дома и в любое время, даже по ночам, и нас не надо было оставлять одних дома, а деньги платили сразу. По карточкам выдавали только хлеб, а на базаре на заработанные Таней деньги удавалось купить немного картошки (зачастую подмороженной) или стакан горьковатой кукурузной крупы, из которой раз в день варилась каша без жира. Но даже такой каши мы не могли поесть вдоволь. Чем-то нас еще, кажется, подкармливали в школе.
Со смертью матери из нашего дома стало уходить благополучие, наступили времена отмены НЭПа и первой пятилетки, и хоть после 1933-го года мы не голодали, нужда нас ни на минуту не покидала и мы едва сводили концы с концами. Пережили мы и карточную систему распределения продуктов питания, и научились кормиться кое-чем раз в день, и стоять в длинных очередях за «коммерческим» хлебом, жить без денег (по три-четыре месяца не давали зарплату), и привыкли к тому, что в домах ежедневно по нескольку часов отключают электричество.