Уверенность в том, что Сталин такую расправу готовил, окрепла у меня после случайного разговора с моим близким родственником, бывшим майором-фронтовиком. Летом 1952 года он работал шофером на одном из киевских хлебозаводов и возвращался из очередного ночного рейса (иногда ему поручали доставить машину черствого хлеба в один из районов области, где этот хлеб, черствевший в магазинах Киева, моментально раскупался). В машину к нему подсел попутчик, который доверительно сообщил ему новость, пока еще никому не известную: очень скоро Советский Союз будет очищен от жидов, и тогда, наконец, жизнь по-настоящему улучшится, поскольку раскрыт заговор евреев-врачей (профессоров и академиков), которых уже посадили, и т. д. и т. п. Пассажир был весьма словоохотлив, отрекомендовался работником НКВД и поделился секретом с водителем только потому, что сразу по орденской планке на гимнастерке определил в собеседнике бывшего фронтовика.
Нетрудно было догадаться, что ночной разговор был не случайной болтовней, а организованной «утечкой информации».
Маховик антисемитской пропаганды был раскручен настолько, что сельскими агитаторами становились даже самые ленивые, никогда не желавшие заниматься агитацией в период выборов учительницы, как, скажем, жена директора 1-й Кагановичской средней школы. Забросив свое домашнее хозяйство и школьные тетрадки, она вечерами напролет «открывала глаза» своим безразличным к политике односельчанам на то, какую опасность таит для них коварный заговор врачей-сионистов против советского народа.
Только чудо могло спасти евреев от массовой расправы. И чудо произошло. В один из первых весенних дней 1953 года умер Сталин. Не могу сказать, что, узнав о его кончине, я с облегчением вздохнул: у меня не было уверенности в том, что дело врачей автоматически умрет вместе с ним и сидящие в тюрьмах светила медицины будут тотчас отпущены на свободу. Но слабая надежда появилась.
В Стещине, лишенной электричества и радиоточек, было два радиоприемника, бездействовавших по причине отсутствия батареек. По случаю смерти вождя батарейки экстренно раздобыли, один из приемников был поставлен на сцене сельского клуба рядом с портретом Сталина в траурном оформлении. После уроков я пришел в клуб, сел поближе к радиоприемнику, слушал симфоническую музыку и сообщения о важнейших политических событиях, происходящих в Москве накануне похорон «вождя всех народов». Я стремился уловить хоть слабый косвенный намек на то, что власть, быть может, намечает какие-нибудь перемены в своей политике. Сидел я в течение нескольких часов один в компании приемника и портрета вождя и окончательно убедился в том, что народ Сталина никогда не любил и ничего хорошего от власти не ждет, поскольку совершенно не интересуется тем, что происходит в Москве.
Уже после похорон Сталина меня включили в бригаду по распространению облигаций нового государственного займа 1953–1954 годов, обязательного для всех трудящихся. Из зарплаты в течение десяти месяцев удерживались десять процентов заработка, в счет чего выдавались облигации, погашавшиеся затем в течение многих лет тиражами выигрышей. Я отказался работать в комиссии по подписке на заем, так как считал неприемлемыми для себя принудительные методы распространения облигаций среди колхозников, изо всех сил противившихся подписке, отбиравшей у них последние заработанные в колхозе гроши. Мне, как беспартийному, это сошло с рук.
Умер Сталин, был расстрелян Берия, сменялось руководство и состав Политбюро, но антисемитизм оставался неизменной политической составляющей этой разбойничьей «руководящей и направляющей» силы, именующей свою партию коммунистической.
Холокост по-советски
Сказать, что эту составляющую я ощущал на протяжении всей своей трудовой биографии, — все равно что не сказать ничего. Именно антисемитизм (как государственный, так и бытовой, личный) в сочетании с пятном на биографии (немецкий плен) определил мою участь на долгие десятилетия.
Мне исполнилось 27 лет, когда я, наконец, добился права работать преподавателем русской словесности, и я твердо знал, что не стоит рассчитывать на нечто большее в плане собственной карьеры. Но даже эта карьера, едва начавшись в Варовичской семилетней школе, неожиданно сделала новый поворот.
В конце октября 1949 года (еще продолжалось теплое бабье лето) в Варовичскую школу приехал заведующий РОНО Федор Антонович Овсиенко в сопровождении учителя немецкого языка Василия Васильевича Калистратова. Миссия зава РОНО в Варовичской школе на этот раз была постыдно-неблагодарной: ему предстояло пристроить упомянутого Василия Васильевича в эту школу преподавателем немецкого языка, хотя школа в таковом не нуждалась, так как на этой должности уже много лет успешно работала учительница Лидия Федосеевна, коренная жительница села Варовичи, жена завуча школы. А чтобы не оставить ее без работы, предполагалось передать ей мою нагрузку преподавателя русского языка и литературы, а меня перевести на другое место — конечно, против моего желания.
Василия Васильевича, проштрафившегося с начала учебного года в соседнем селе на почве пьянства и «аморалки», переводили в Варовичи, видимо, в наказание, а главное, — в надежде, что на новом месте он не допустит ничего такого, а будет вести себя надлежащим образом. Преподавал немецкий язык Василий Васильевич на том основании, что вплотную с ним соприкоснулся в поверженной Германии в качестве одного из отважных летчиков-истребителей, принесших на алтарь Победы немалый вклад своей отвагой и не однажды пролитой в небесных сражениях кровью. Правда, теперь он заочно изучал немецкий язык в институте.
По поводу прибытия гостей в доме у Лидии Федосеевны был накрыт стол, приглашены директор школы (на то он и директор) и я, поскольку дело касалось в равной степени и меня, как и хозяев застолья.
В доме у Лидии Федосеевны я, оказавшись там впервые, познакомился с ее старушкой-матерью, сразу завязавшей со мной беседу-дискуссию о новом романе Ажаева «Далеко от Москвы». Я был приятно удивлен, даже слегка ошарашен манерами, эрудицией, правильной русской речью и молодым блеском глаз этой немолодой женщины, прожившей всю жизнь в глухом селе, владельцами которого были некогда ее предки-дворяне.
Удивился я и поведению зава РОНО Федора Антоновича и его протеже, которые держались так, будто их «миссия» не наносит никому никакого ущерба, будто замена опытного специалиста дилетантом-недоучкой, оскандалившимся в соседней школе, не требует от них ни объяснений, ни извинений (хотя бы) перед теми, кого они подвергают неожиданным и нежелательным рокировкам. На лицах прибывших невозможно было заметить ни тени смущения. Почему?.. Вероятно, потому что Федор Антонович выполнял поручение райкома партии и, таким образом, совесть его была чиста. Что касается Василия Васильевича, то у него, видимо, угрызений совести и быть не могло, так как он все происходящее воспринимал как должное, полагая, что его боевые заслуги дают ему право не очень утруждать себя самоанализом и не задумываться по поводу чувства ответственности за свое поведение всю оставшуюся жизнь. Он, видимо, был убежден, что Родина перед ним в неоплатном долгу, а зарплата, им получаемая, — всего лишь частичное погашение этого долга, даже если он позволяет себе время от времени расслабиться и не особо напрягается, выполняя то, чего требует от него работа в школе. Для него все еще продолжалось начатое в мае 1945 празднование Победы и того, что эту Победу он встретил живым, здоровым и ни перед кем не в ответе. Был он холост, молод, невежествен и беззаботен; ни дня не обходился без бутылки, которую по-фронтовому называл гранатой, и продолжал воспринимать жизнь как нескончаемый и честно заработанный праздник. На него невозможно было обидеться или рассердиться: его взгляд и душа были безмятежны и наивны.