Обо мне было сказано, как я с детства любил шагать по улице в ногу с идущими в строю красноармейцами и петь вместе с ними строевую песню и как давно мечтаю стать артиллеристом. Нечто подобное сообщалось и о других участниках нашей недавней беседы. Корреспондент повествовала о нашей безмерной радости в связи с тем, что совсем скоро мы будем служить Родине в рядах Красной Армии.
Я был потрясен, но не смыслом написанного, а тем, как свободно и бесцеремонно, с каким полетом фантазии и вольным обращением с фактами излагалась наша беседа; поражала напыщенность фраз по поводу нашего восторженного одобрения доклада (в тот день мы еще ничего о нем не знали) маршала Ворошилова, которое, по мнению журналистки, явилось лишь малой частью восторженного одобрения нового закона советским народом.
Моя романтическая и наивная душа пережила низвержение еще одного «нимба» — журналистско-корреспондентского: и они, оказывается, тоже всего-навсего люди-человеки!
Тем не менее день 17 мая 1940 года я считал самым счастливым в своей жизни. К школьным экзаменам я готовиться не собирался, так как срезаться не боялся, а оценки меня не интересовали. Впереди, до призыва в армию, было несколько месяцев вольготного житья.
Безмятежное лето 1940 года, последнее безмятежное лето моей жизни! Для меня, городского жителя, оно было удивительно хорошим: все лето я работал воспитателем в детском противотуберкулезном санатории в Будаёвке, под Киевом. Работы этой я не искал — она сама меня нашла по окончании 9-го класса летом 1939 года, когда я получил в детской районной поликлинике путевку в этот санаторий ввиду наследственной склонности к заболеванию туберкулезом и в связи с ухудшившимся состоянием здоровья. В санаторий принимали и старшеклассников, поскольку для них подобных учреждений не было. Когда срок моего лечения (один месяц) подходил к концу, главврач санатория предложил мне работу воспитателя в группе 11—12-летних детей. Это место воспитателя сохранилось за мной и на следующий год. Чтобы ускорить мое возвращение на работу в санаторий в конце мая 1940 года, директор 91-й школы по собственной инициативе освободил меня от выпускных экзаменов.
А с 1 сентября 1940 года я начал работать старшим пионервожатым в своей 91-й школе. Директор — Василий Семенович Приймачок — сказал: «Будешь работать, пока не заберут в армию».
Призыв состоялся лишь 8 декабря 1940 года. К тому времени большинство моих одноклассников уже были в армии.
11 декабря эшелон, в котором я в числе других призывников уезжал из Киева, прибыл в Ригу, ставшую столицей вновь образованной Латвийской ССР, а дней через 10–12 я уже был курсантом учебной батареи артиллерийского полка (в/ч 2268), из которой после года обучения предполагалось выпустить нас, всех курсантов с высшим и средним образованием, младшими лейтенантами артиллерии. Я был определен во взвод управления батареи старшим телефонистом (взвод управлял не батареей, а ее артогнем).
В конце января 1941 года полк был передислоцирован в район города Паневежис (Литва) и располагался в так называемых финских домиках (что-то вроде фанерных палаток) в бывшем имении какого-то помещика. И только наша батарея жила в огромном одноэтажном помещичьем доме; спали на двухэтажных нарах. Помещение отапливалось печами, и температура держалась на уровне +16º… — +18°, когда на дворе опускалась и до —30°. По сравнению с бытом личного состава полка мы жили роскошно. В баню ходили по воскресеньям в Паневежис (около 8 км в один конец). Кормили в полку хорошо.
Кроме занятий по расписанию, часто, один-два раза в неделю, практиковались ночные занятия, когда нас поднимали по тревоге. За 45 секунд надо было встать в строй в полном боевом снаряжении. Мы никогда не знали, была ли тревога учебной или боевой. Догадаться о том, что тревога учебная, можно было лишь по тому, что старшина не раздавал патронов к нашим автоматам ППШ. Войны ожидали постоянно, в договор с Гитлером не верил никто. Поэтому потом я никак не мог понять, почему гитлеровское нападение оказалось вероломным или внезапным.
В конце февраля, после того как приняли присягу и отпраздновали День Красной Армии, на очередных ночных занятиях мы с катушечником тянули связь «по азимуту» и провалились под лед маленькой речушки с прогнившего рухнувшего под нами мостика (ночью наступила оттепель); промокли, простудились и попали в госпиталь в городе Шауляй, я — с воспалением легких.
Вслед за пневмонией, от которой врачи избавили меня сравнительно быстро и легко, последовало воспаление среднего уха. Несколько дней я находился между жизнью и смертью, и только благодаря стараниям и заботе медперсонала болезнь отступила. В начале апреля, когда я чуть-чуть откормился и окреп, состоялась медицинская комиссия. Полковник (начальник госпиталя), возглавлявший комиссию, перед которой я предстал худой и обнаженный, первым делом приказал мне стать на весы. Когда мединструктор объявил результат взвешивания, равный 38 килограммам, полковник ему не поверил. Но весы не врали.
Выписали меня из госпиталя в конце апреля. Несколько дней я потратил на поиски моей воинской части (в Паневежисе ее уже не было). Военная часть 2268 была расформирована — полк был учебным. А моя батарея вошла в состав 1-го дивизиона вновь образованного артиллерийского полка — в/ч 9915, на вооружении которого были новейшие пушки калибра 152 мм и пушки-гаубицы 122-миллиметрового калибра на мощных тракторах-тягачах, в кузове которых свободно размещался расчет орудия. Правда, заводить эти тягачи умел лишь один младший лейтенант (помпотех
[13]
командира дивизиона). Командовал первым дивизионом капитан (повысили в звании) Скорик. А дислоцировался полк в Елгаве (Латвия). Товарищи встретили меня приветливо.
11 мая 1941 года канцелярия полка получила выписку из приказа медкомиссии Рижского военного округа о моей демобилизации в запас 2-й категории — годен к нестроевой службе в военное время по состоянию здоровья. Диагноз — фиброочаговый туберкулез легких. Справку, все это подтверждающую, мне выдали вместе с чемоданчиком, в котором лежала моя гражданская одежда и обувь.
В шауляйском госпитале я получил из дома письмо и посылку со всякими лакомствами и домашним печеньем. Так что мое возвращение в Киев не было для моей семьи полной неожиданностью.
12 мая, получив проездные документы и сухой паек на дорогу, я уезжал с рижского вокзала домой. Ехал с пересадками в Идрице и Полоцке и 18 мая приехал домой. До начала войны оставался всего один месяц и три дня.
А 20 мая я уже работал в Будаёвке, в том же детском санатории, что и прошлым летом. Месяц работы в противотуберкулезном санатории, сосновый лес сделали свое дело: я окреп и чувствовал себя вполне здоровым. Работа в санатории ладилась. Даже учения ПВО в Киеве и области, начавшиеся в конце мая и активизировавшиеся в июне, учебные тревоги, выключения электричества, отчасти нарушавшие рабочий ритм санатория, меня не раздражали, не выбивали из колеи и не портили настроения.
Ночь на 22 июня застала меня рядом с санаторием в домике для ночлега воспитателей. На соседних двух койках спали Михаил Николаевич Круглов (завпед санатория и мой непосредственный начальник) и Юра Данилов — воспитатель старшей группы. Нам с Юрой с утра предстоял выход на смену, а Михаил Николаевич, допоздна задержавшись на работе, не ушел домой в Боярку за 4 километра отсюда. Ранним утром я проснулся от тревожных возгласов вышедших из соседнего домика двух сестер — воспитательниц младших групп. Оказалось, что они только что видели в небе над собой два самолета с крестами по бокам и на крыльях. Они поняли, что самолеты эти — немецкие. А я подумал: почему кресты, а не свастики, если самолеты фашистские? И никак не мог поверить, что война уже началась.