Принятие псевдонима произошло в Харьковской тюрьме на Холодной горе в начале сентября: «…Всех пленных выстроили в шеренги, и вдоль них стали ходить полицаи из своих, выискивая евреев. Немцы стояли в стороне. Определяли евреев по внешности и по неотъемлемому признаку — обрезанной крайней плоти. Остановился молодой полицай возле меня: «Спускай штаны». Я ответил ему: «У меня мать татарка, так что я обрезанный». Стоявшие рядом мои друзья подтвердили это. Полицай усмехнулся, посмотрел на меня и пошел дальше. Ясно, что он выполнял свою роль за лишний кусок хлеба и не старался особо выслужиться. На этот раз я был спасён. Из рядов вывели десятка два явных евреев, и немцы с побоями их увели. Евреев-военных (Waffenjuden) они считали особо опасными и уничтожали их немедленно. Вечером в камере ко мне подошел пленный лет сорока, мой бывший сослуживец еще по роте связи в 60 °CП, телефонист: «Ты что же, жид, не вышел, комиссар хреновый?» (Сказано было крепче). Я промолчал, а Гуреев и Кузнецов отогнали его. Надо мной нависла смертельная угроза. Нужно было любой ценой скрыться от этого гада, который явно собирался донести на меня.
И, можно сказать, мне повезло. Рано утром, когда нас выпустили из камер на тюремный двор, там стали выкликать: «Казаки есть?» Наша дружная пятерка рванулась вперед и встала в строй мнимых казаков. Таких набралось человек сто; нас вывели из тюрьмы и снова — в товарные вагоны. Выдали по куску макухи и повезли, на этот раз в Шепетовку. Здесь, в Шепетовке (я знал о ней по роману Н. Островского «Как закалялась сталь») за городом устроили похожий на Миллеровский лагерь под открытым небом, но не очень большой. Здесь было тысячи 3–4 пленных «казаков». Были среди них и настоящие казаки, но, по-моему, меньшинство.
В Шепетовке впервые прошли письменную регистрацию. Я назвался Бружа Леонид Петрович; отец — кубанский казак из Темрюка, мать — татарка, вырос в детском доме, был студентом института связи, рядовой. Фамилия казалась несколько странной, но я никак не мог от нее отвязаться, окружающие так меня называли. Имя и отчество позаимствовал у своего друга — одноклассника в Симферополе, Темрюк — у однокашника по ИФЛИ Льва Якименко, кубанского казака. В Темрюке я так никогда и не побывал. Своей легенды придерживался все годы плена, хоть она мало походила на достоверную. Трудность была не в легенде, а в моем несоответствии ей. Все же я был похож на еврея, а не на казака. Спасало отчасти то, что казачество этнически неоднородно…».
[281]
А вот Семен Алексеевич Орштейн, уроженец г. Славуты Хмельницкой области (1921), взял себе «псевдоним» только в Германии. Собственно, и «Семен Алексеевич» был псевдоним, так как родился он Шимоном Эоевичем и в Онополе, где он рос и где его отец, пекарь, пек на пасху мацу, было до войны восемь синагог и, соответственно, еврейских школ. Был у них маленький домик на две комнаты и кухню. Когда началась война, родители и сестры — Паня, Цея (Циля) и Лиза — сначала эвакуировались было в Житомир, но там их настигли немцы, и они вернулись в Онополь, где все и погибли.
Его же спасла следующая цепочка обстоятельств: в 1940 году его призвали в пограничные войска, в Болград, был курсантом (еще 21 июня 1941 года они пропустили последний эшелон в Германию!). В плен его взяли под Харьковом в октябре 1942 года. В Житомирском шталаге стариков-евреев заставляли танцевать возле ямы. Его не проверили и увезли в Германию, причем поезд прошел через Славуту и Онополь.
В Германии, в шталаге Бохольт, куда его привезли, он весил всего 42 кг.
[282]
При регистрации Орштейн, по его образному выражению, «переложился в Семенюка», — взял себе имя и фамилию своего ближайшего друга, бывшего председателя райпо и первого номера расчета станкового пулемета (сам Орштейн был его вторым номером). Настоящий же Семенюк Василий Кузьмич был тяжело ранен за два дня до того, как Орштейн попал в плен.
Большинство советских евреев-военнопленных спасли, впрочем, не столько их удачные псевдонимы, сколько добрые люди — те, кого назовут потом Праведниками Мира. Среди них украинцы и русские, белорусы и поляки, татары и немцы, красноармейцы и гражданские, знакомые и незнакомые, городские и сельские жители. Особенно часты были летом и осенью 1941 года такие случаи: пожилые и молодые крестьяне и крестьянки прятали у себя евреев-окруженцев или беглых пленных, выдавая их потом за односельчан, а иногда даже «выдирали» их из лагерей, вдруг «узнав» в них своих «мужей», «сыновей» или «братьев». А иногда спасенные и спасительницы, хорошо узнав друг друга, после войны соединялись вновь и создавали семью.
[283]
Жизнь военнопленного еврея часто зависела от вердикта врача, поэтому не удивительно, что среди их спасителей — так много медиков. Так, М. Шейнман обязан жизнью врачам Редькину и Собстелю в Вяземском лагере, Куропатенкову и Шеклакову — в Кальварии, Цветеву и Куринину — в Ченстохове.
[284]
Рискуя жизнью, они делали фиктивные операции, укрывали евреев и комиссаров среди туберкулезных, тифозных и поносников, подменяли документы и многое другое.
Интересна история Григория Губермана, и самого по профессии врача.
[285]
В 1941 году, после окончания четвертого курса медицинского института, он служил в госпитале в Севастополе. После взятия Севастополя (немцы интернировали мужской медперсонал, но выпустили на свободу женский) назвался Николаем Колокольниковым (имя друга). Одна из медсестер написала на него донос, но при расследовании он утверждал, что донос был сделан из ревности, а обрезание было сделано ему по болезни (фимоз). На время расследования был заключен в тюрьму, где немецкий врач выдал ему спасительную справку о фимозе.
Среди спасенных врачами и Абрам Соломонович Вигдоров.
[286]
Он попал в окружение на Лужском рубеже в районе Колпино 19 сентября 1941 года и, получив два пулевых ранения в ноги (увечье на всю жизнь), был брошен раненым на поле боя и взят в плен. Одну неделю он провел в лазарете в Любани, откуда его в гипсовой повязке отправили в отделение шталага 350 в Митаве (Елгаве)
[287]
на территории Латвии.