Неполадки на пушках обнаруживали в основном во время тренировок на них. В этих случаях командир батареи или взвода вызывал к орудию артиллерийского мастера (артмастера, как его называли). У нас этим мастером оказался старшина – примерно 30-летний еврей Самуил Шостак, имевший свою мастерскую – «резиденцию» в ближайшем к нашим палаткам и землянке металлобрабатывающем цехе завода. Рабочие этого цеха часто выполняли заказы Шостака по его устным указаниям или эскизам и чертежам.
При получении вызова к пушкам Шостак, неся с собой сумку с различным инструментом – гаечными ключами, отвертками, клещами, плоскогубцами и другими предметами, не спеша подходил к орудию и спокойно, пуская капли соплей из носа из-за большого холода, замерзшими и покрасневшими пальцами, часто пользуясь подходящим инструментом, вытаскивал из пушки и разбирал дефектный узел, ставил его снова на место или заменял другим.
Шостак очень быстро заметил своего соплеменника – Леву Утевского, и они сразу подружились, стали вместе уединяться и много разговаривать друг с другом. Вскоре Шостак, который в батарее непосредственно подчинялся только ее командиру, а у командиров взводов, будучи отличным специалистом в своем деле, пользовался непререкаемым авторитетом и был совершенно независим от них, обратился к старшему лейтенанту Чернявскому с просьбой выделить ему в помощь двух грамотных бойцов, знакомых с конструкторским делом и умеющих хорошо чертить. В качестве одного из них он сам назвал Леву, а тот – меня. И командир нас отпустил в распоряжение артмастера. Так мы с Левой оказались освобожденными от тяжелейшей физической работы по рытью землянки и обязанностей несения дневных дежурств на пушке и на других местах.
Шостак привел нас в свою «резиденцию», где было очень тепло, светло и уютно и где можно было даже попивать чаек, что-то поесть, отдохнуть, подремать и, главное, пообщаться, выйдя в цех, с гражданскими лицами, работающими в нем. У Шостака было в комнате два больших стола с чертежами и чертежными принадлежностями, несколько стульев. Для начала он дал нам задание начертить карандашом на белой бумаге эскизы двух деталей пушки, валявшихся на столе, не назвав, к какому сроку, после чего его куда-то вызвали.
Примерно через час, когда он пришел, мы ему представили уже готовые чертежики, чему наш новый «шеф» сильно удивился и спросил: «Ребята, неужели вы дума ете, что эти эскизы мне сейчас же нужны? – И далее продолжил: – Спешить вам некуда, будете ходить сюда много дней, зачем же мучиться на морозе?» И я, и Лева молча с этим согласились. Только после этого я понял, что Шостак сейчас просто-напросто спасает от тяжелых работ на морозе Леву, а чтобы никто не подумал, что он покровительствует своему соплеменнику, взял к себе вместе с Левой и меня – нееврея. Иногда мы действительно занимались вычерчиванием различных деталей и контролировали в цехе, как их по нашим чертежам изготовляют токари или фрезеровщики – молоденькие пэтэушники.
Так мы с Левой походили к Шостаку несколько дней, пока наши другие батарейцы не закончили работу по рытью землянки и приведению ее в состояние бункера-казармы, когда в нее уже можно было уже вселиться. При этом фактически мы у Шостака почти не были загружены работой и занимались в основном только тем, что показывали редким посетителям мастерской вид, что делаем чертежи…
…Кстати, через более четверти века, находясь внутри станции московского метро «Площадь Революции», я вдруг столкнулся с пожилым человеком, имевшим знакомое, но несколько постаревшее лицо, похожее на лицо того Шостака, и спросил его, не он ли это. В ответ услышал, что да. Я представился и напомнил ему о совместной службе в Горьком, что он также подтвердил, но сказал, что меня совсем не помнит, а сейчас очень спешит и времени для воспоминаний не имеет. Затем он сел в вагон метро и уехал. Больше Шостака я не видел…
…Во время рытья землянки и посещений столовой, куда мы, естественно, ходили строем, я всегда обращал внимание на одного очень солидного по внешности, интеллигентности, манерам общения с людьми и прямой походке пожилого сержанта-ленинградца. Хорошо зная и помня тексты и слова различных песен, он мог отлично и приятным громким голосом петь их, особенно маршевые песни. При движении строем этот сержант обычно бывал запевалой, и в те суровые дни я запомнил от него слова некоторых маршей, благодаря чему сам мог исполнять роль такого же певца при походах. Меня очень сильно потрясло то, как наш полюбившийся всем ленинградец глубоко переживал за свой родной город, оказавшийся во вражеской блокаде. Он глубоко страдал из-за оставшихся в нем членов своей семьи, судьба которых была ему неизвестна. Чаще всего в сообщениях по радио он интересовался Ленинградом. Однажды я был свидетелем, как он в туалете плакал, рассказывая кому-то о жене, детях и престарелых родителях, предполагая, что они, наверное, умерли от голода…
…Новый, 1942 год мы встретили в своих же палатках. Нигде вокруг никаких праздничных новогодних елок не было. Конечно, ночью был лютый, трескучий мороз. Накануне мы помылись в душевой литейного цеха и сменили нижнее белье. Затем на ужин нас хорошо покормили в столовой, предварительно преподнеся всем по 100 граммов водки, и вручили подарки, присланные гражданским населением. Мне достались пара теплых черных шерстяных носков и теплый же белый шерстяной свитер, а также кисет для махорки с трогательной писулькой внутри от какой-то девочки, которая, по-видимому, сама и сшила эту маленькую сумочку.
Примерно к 5 января 1942 года рытье землянки закончилось, и я надеялся, что, наконец, вместе с другими военнослужащими переселюсь в нее из палатки. Но судьба распорядилась иначе: накануне батарею расформировали, причем из нее перевели в другие батареи и даже дивизионы всех моих друзей из Института стали и иных московских вузов. Начальство, видимо, поняло, что нелепо держать только в одной батарее и даже в одном взводе так много грамотных и уже почти с высшим образованием рядовых бойцов. Поэтому вполне естественно, что командование полка распределило их по возможности равномерно по разным батареям. Меня и Леву Утевского разлучили.
В новом огневом взводе, командиром которого был назначен тот же самый лейтенант Шкеть, командовавший мною раньше, оказались из бывших студентов Института стали только я и Аркаша Писарев. При этом меня зачислили в первый боевой (орудийный) расчет, а Аркашу – во второй. Кроме нас, попали из москвичей в наш же взвод трое ребят с московской кондитерской фабрики «Красный Октябрь». Все они до войны, помимо работы на данном предприятии, учились еще при его специальном вечернем техникуме, называвшемся, кажется, кондитерским. Ребят звали Виктор Левин, Алексей Мишин и Николай Сизов. Из них первые двое оказались со мной в одном орудийном расчете, а третий – в другом.
Новый первый огневой взвод, состоявший из двух орудийных расчетов, назначили обслуживать две 37-миллиметровые зенитные пушки, которые установили на крыше четырехэтажного кирпичного здания администрации цеха для производства стволов артиллерийских орудий. Здание это располагалось поперек и вплотную к длинному, серому железобетонному зданию самого цеха.
Новый второй огневой взвод, состоявший из третьего и четвертого орудийных расчетов, командиром которого оставили младшего лейтенанта Алексеенко, переселился из палатки вместе со взводом управления, группой снабжения, медицинским персоналом, старшиной и парторгом батареи в только что построенную и хорошо обустроенную внутри землянку – казарму. Там же поселились артмастер Шостак и оставленные в батарее, пока временно, несколько моих старых друзей – москвичей, которых пару раз я сумел навестить в их новом жилье. Оно мне очень понравилось своим порядком и чистотой, ярким электрическим светом, уютом и теплом. В нем же последний раз в Горьком увидел Леву Утевского, Борю Старшинова и Ваню Борзунова, которые, к счастью, вернулись с войны целыми и невредимыми и с которыми довелось потом снова учиться и жить вместе в Москве.