А среди офицеров Генерального штаба была распространена нервозность. В провалах на фронте винили предателей и паникеров. Одного из операторов (то есть офицера, ведавшего определенным направлением) Генштаба приехавший с фронта военачальник обвинил в преувеличении мощи противника.
Оставшиеся в Москве генштабисты, вспоминал генерал Сергей Штеменко, работали круглосуточно. На ночь располагались в вагонах метро на станции «Кировская», но сидя спать было плохо, и туда подогнали железнодорожные вагоны. Тогда уже разместились с некоторым комфортом. В ночь на 29 октября фугасная бомба разорвалась во дворе Генштаба. Погибли три шофера, несколько человек были ранены. Генштаб остался без кухни. После этого уже полностью обосновались в метро.
Ситуация под Москвой была неясна, поэтому утром операторы Генштаба садились в машины, ехали в штаб Западного фронта в Перхушково, затем объезжали штабы армий и таким образом собирали информацию. Оставшийся за начальника Генштаба Василевский понравился Сталину, и 28 октября он произвел Александра Михайловича в генерал-лейтенанты…
«Когда началась война, — вспоминала юная тогда девушка, — я сдавала экзамены за четвертый курс Института философии, литературы и истории. Нам разрешили сдать [выпускные] экзамены без пятого курса. Нам казалось, что нормальная жизнь никогда не вернется. Наши мальчики все пошли добровольцами. Мы (компания девочек) получили бланки, где должны были расписаться профессора в приеме госэкзаменов.
Приехали мы к Дмитрию Николаевичу Ушакову. Он сидел в кресле у стола, заваленного бумагами, был бледен, небрит. Комуата заставлена чемоданами. Мы, перебивая друг друга, объяснили суть дела. Ушаков рассеянно нас выслушал и сказал:
— Какие могут быть экзамены? Давайте бумажку, я подпишу.
Эту бумагу — документ о сдаче госэкзаменов — я возила в сумочке, когда ехала в Сибирь. В конце ноября, когда моя одиссея подходила к концу, я купила на новосибирском вокзале полкило соленых грибов, черных, скользких шляпок. За неимением другой тары грибы я завернула в этот документ, благо бумага была большая, глянцевая, плотная. А потом ее, размокшую, выбросила. Впоследствии это обошлось мне в три года учебы в заочном пединституте. Без этого у меня считалось неоконченное высшее образование. Это снижало зарплату, а впоследствии снизило бы и пенсию…
В институте нам всем предложили ехать в министерство просвещения распределяться на работу. Я получила направление в Хабаровский край. Мой папа, который очень боялся, что немцы возьмут Москву, и старался спасти хотя бы меня (сам он был начальником госпиталя), достал мне место в эшелон, который уходил на восток.
Ночь на семнадцатое октября. Бомбили каждый день. Три часа мы с отцом сидели прямо на пощади Курского вокзала и ждали посадки в эшелон. Над нами скрещивались лучи прожекторов и трассирующие зеленые и красные пулеметные очереди. Где-то очень высоко загорелся немецкий бомбардировщик, потом второй, третий. Они упали далеко, не видно было. Я очень боялась. Потом пошла к эшелону, попрощалась, и папа ушел.
Поезд составлен из дачных вагонов, их тащит паровоз. Нас в вагоне более шестидесяти человек. Места сидячие. Здесь я жила около полутора месяцев. Когда выпал снег, мы купили железную печурку (буржуйку), около нее грелись. Топили углем, который воровали с платформ по ночам, пролезая на редких остановках под вагонами. В день нам должны были выдавать четыреста грамм хлеба, но это бывало редко. Чаще выдавали по четыре больших «армейских» сухаря. Кроме этого, у меня не было никакой еды. Не было и чайника. Кипяток мне давали из жалости, но редко. Я очень голодала. Однажды в привокзальном буфете нам без карточек дали по миске щей с куском свинины. В результате я заболела колитом, три дня лежала в бреду и не умерла, думаю, только по молодости лет. В эшелоне мы не мылись (не было воды), покрылись вшами. Спала я сидя, ноги у меня распухли так, что по окончании эпопеи валенки можно было снять только разрезав ножом…»
Другие ехали с большим комфортом. Советское общество было сословным и кастовым. Все зависело от занимаемой должности и принадлежности к той или иной группе. Скажем, Сталин высоко ценил идеологическую роль писателей и оделял их различными привилегиями. Впрочем, во время поспешной эвакуации из Москвы в октябре сорок первого в черный список попал и генеральный секретарь Союза советских писателей Александр Фадеев. Его обвинили в том, что он фактически бежал из столицы и бросил товарищей-писателей на произвол судьбы.
Вторым человеком в аппарате Союза писателей, ведавшим всеми организационными делами, был в ту пору Валерий Яковлевич Кирпотин, литературный критик, работавший в тридцатых годах в ЦК партии. Всю жизнь он вел дневник, опубликованный после его смерти.
«Писатели нашли свое место на войне, — отмечал Валерий Кирпотин. — Но есть случаи иного порядка.
Леонид Максимович Леонов желает добыть себе разрешение, официально оформленное, для отъезда. Мещанская суть его выразилась особенно в претензии, чтобы правительство взяло тридцать (и его, конечно, в том числе) писателей с семьями и поместило бы на время войны в санаторий. Хочется, чтобы пылинка не коснулась благообразного и добротного быта, хотя бы весь мир был в огне…
Видимо, действует он на переделкинцев. Погодин требовал отъезда в Ташкент, говорил, что иначе сопьется. Но очухался и засел писать пьесу. Хочет уехать Федин, но с соблюдением приличий. Трогателен Пастернак, который вовсе не трусит. Стоял на крыше, «ловил» немецкие «зажигалки». Находит прелесть в московской жизни без семьи, с опасностью, не теряет внутренней свободы…»
Все вели себя по-разному.
«Вернулись Фадеев и Шолохов, — пометил в дневнике Аркадий Первенцев. — Они были всего три дня на фронте. Сейчас Шолохов в «Национале». Так, конечно, можно воевать. Интересно, какие выводы он сделал из своей поездки по фронту?»
Писатели ждали эвакуации. Очевидцы писали о заискивающих голосах и бледных, потных лицах тех, кто добывал документы на выезд. По плану эвакуации посылали в Казань. Самые практичные просили Ташкент — там теплее и сытнее. Наиболее важные, номенклатурные писатели получали уверения в том, что они значатся в особом списке — их «вывезут в любую минуту и не допустят остаться на съедение врагу».
Выезд из Москвы контролировался партийным аппаратом.
Первый секретарь Сокольнического райкома партии Екатерина Ивановна Леонтьева жаловалась руководителям города:
— Повальное шествие в райком партии — командировки туда, командировки сюда. Везде визы стоят то начальника главка, то председателя какого-нибудь союза, объединения — «разрешаю», «разрешаю».
— А командировки куда? — поинтересовался Щербаков.
— Спрашиваем, куда командировки. Говорят, в Свердловск. А где семья? В Свердловске. Или командировка в Молотов (ныне Пермь. — Авт.) Спрашиваем — где семья? В Молотове. Недавно была командировка в Тамбов. Я спрашиваю — где ваша семья? В Тамбове. Были случаи со стороны начальников главков. Я имею в виду Главмуку. Они эвакуировали семьи, а теперь некоторые семьи возвращают, и тут у них находятся опять мотивы, аргументация — как бы семью вернуть. Или отправляют начальника отдела технического контроля макаронной фабрики в Иркутск. Я говорю: неужели нельзя найти другого человека? Отвечают: он незаменим. А как же фабрика? На этой фабрике настроение нездоровое, а главк и наркомат политически к этому делу не подходят.