У Джорджа была еще одна привычка – иногда, задумавшись, он рассеянно протирал очки широким концом галстука, и в этот момент его лицо было таким щемяще беззащитным, что одна из секретарш, принадлежавшая к высшей касте секретарского сословия – на здешнем жаргоне этих дам называли мамашами, – признавалась, что не раз испытывала почти непреодолимый порыв (за которым ученые психиатры, конечно, усмотрели бы Бог знает что). Ей хотелось броситься и заслонить его от всех бед, избавить от той неподъемной ноши, которую он взвалил на свои плечи и, судя по всему, был полон решимости донести до конца.
«Джордж Смайли не просто чистит эти конюшни, – заметил как-то все тот же Родди Мартиндейл, обедая с друзьями в ресторане клуба „Гаррик“. – Он еще и пытается затащить на себе лошадей на вершину холма. Ха-ха-ха».
В других слухах, распространяемых главным образом ведомствами, претендовавшими на то, чтобы стать преемниками возглавляемой Смайли службы, особенно теми, чьи позиции сильно пошатнулись, отношение к его трудам было гораздо менее почтительным.
«Джордж держится благодаря своему былому авторитету, – говорили они несколько месяцев спустя после его назначения. – С разоблачением Билла Хейдона ему просто повезло. И вообще, – говорили они, – Хейдона удалось разоблачить только с подачи американцев – благодаря полученной от них информации. А Джордж имел минимальное отношение к этой мастерски спланированной операции: заслуга по праву должна принадлежать Кузенам, но они дипломатично предпочли остаться в тени». «Нет-нет, – говорили другие, – это голландцы. Голландцы разгадали шифр Московского Центра и поделились своим открытием с англичанами через сотрудника, осуществляющего связь между родственными службами двух стран: спросите у Родди Мартиндейла – а Мартиндейл, конечно же, авторитет во всем, что касается Цирка и профессионал в распространении дезинформации о нем». Все эти разговоры повторялись снова и снова, а Смайли все это время, казалось, забыв обо всем и ни на что не обращая внимания, молча продолжал заниматься своим делом и одновременно расстался с женой.
В это трудно было поверить.
Все были потрясены.
Мартиндейл, который за всю свою жизнь не любил ни одной женщины, чувствовал себя особенно оскорбленным. Обедая в «Гаррике», он раздувал это событие до невероятных размеров.
«Как он посмел! Он – абсолютное ничтожество, а она – наполовину С о у л и ! Это невозможно объяснить, это какой-то патологический инстинкт глубин его подсознания. Жестокость чистейшей воды, я вам скажу. После того, как он много лет мирился с ее абсолютно естественным и здоровым стремлением время от времени поразвлечься – уж можете поверить, он сам толкал ее на это, – что делает этот жалкий пигмей? Разворачивается на сто восемьдесят градусов и поистине с наполеоновской безжалостностью наносит ей удар! Это неслыханный скандал! Я готов сказать всем и каждому: это неслыханно! Я человек достаточно терпимый и, смею думать, знающий жизнь, но Смайли зашел слишком далеко. Да, слишком».
На этот раз, как иногда бывало, Мартиндейл ничего не путал. Факты были очевидны для всех. Когда Хейдона не стало и на прошлом был поставлен крест, супруги Смайли помирились, и воссоединившаяся пара, даже с некоторой торжественностью, снова въехала в свой небольшой домик в Челси, на Байуотер-стрит. Они стали появляться в обществе: выходили в свет, устраивали у себя небольшие, соответствующие новому назначению Джорджа приемы. На них бывали «кузены», иногда – кто-нибудь из парламентских заместителей министров, другие люди, имеющие вес в близких к правительству кругах. Все уходили с их обедов сытыми и довольными. В течение месяца-другого эта пара благодаря своей неординарности даже приобрела некоторую популярность в узком кругу высших государственных чиновников. Это продолжалось до тех пор, пока вдруг, к явному конфузу своей жены, Джордж Смайли не покинул ее и не устроился по-походному в полупустой чердачной комнатушке за своим «тронным залом» в Цирке. Вскоре мрачная атмосфера этого здания, казалось, наложила неизгладимый отпечаток на его лицо – так тюремная пыль въедается в кожу заключенного. А в это время Энн Смайли томилась в Челси, с трудом привыкая к новой и непривычной для нее роли брошенной жены.
«Жертвенность, – говорили те, кто знал. – Монашеское воздержание. Джордж – святой. В его-то годы!»
«Чушь, – резко возражали люди вроде Мартиндейла. – Жертвенность во имя чего? Что там осталось, в этом наводящем уныние чудовищном здании из красного кирпича, что могло бы потребовать такого самопожертвования? Что вообще осталось на этом поганом Уайтхолле или даже, Господи прости, во всей этой поганой Англии, что могло бы требовать таких жертв в наше время?
«Работа», – говорили те, кто знал.
«Но какая работа? – визгливо возражали эти самозванные доброжелатели, наблюдавшие за тем, что происходит в Цирке, обмениваясь обрывками информации. Что он там делает, если три четверти сотрудников уволены? У него ведь никого не осталось, кроме нескольких стариков, чтобы было кому принести чаю. Ведь все агентурные сети засвечены и превратились в прах. Все резидентуры за рубежом законсервированы, спецфонд (финансирование операций Цирка) заморожен Министерством финансов, и на всем Уайтхолле и во всем Вашингтоне нет ни единого человека, которого он мог бы назвать своим другом. Если, конечно, не считать этого самоуверенного выскочку и зануду Лейкона из аппарата кабинета министров. Он-то всегда готов защищать Смайли до последнего – каждый раз, когда представляется случай. И неудивительно, что Лейкон сражается за него: что же ему еще остается? Ведь Цирк – основа влияния Лейкона. Без Цирка он стал бы (да, пожалуй, уже стал) – выхолощенным жеребцом – кастратом, лишенным реальной силы. Так что же удивляться, что Лейкон готов за Смайли в огонь и воду?»
«Это неслыханно, – раздраженно заявил Мартиндейл, расправляясь с копченым угрем, а потом с пирогом с начинкой из мяса и почек, запивая все это красным вином из погребов клуба, которое в очередной раз подорожало. – Я готов это сказать всем и каждому».
Между обитателями Уайтхолла и обитателями тасканской деревушки иногда на удивление много общего.
Время шло, но слухи не утихали. Наоборот, они множились, а затворническая жизнь Смайли, считавшаяся проявлением одержимости, лишь подкрепляла и расцвечивала их.
Вспомнили, что Билл Хейдон был не просто коллегой Джорджа, но и двоюродным братом Энн. Ярость, которую Смайли испытывал к Хейдону, говорили все, не прекратилась со смертью последнего: он готов был буквально плясать на его могиле. Так, например, Джордж сам надзирал за тем, как освобождали легендарную «комнату-башню» Хейдона, с окнами на Чаринг-Кросс-роуд, как уничтожали всякое напоминание о нем: от бесстрастных, собственноручно написанных маслом картин до последних мелочей, оставшихся в ящиках письменного стола. Даже письменный стол Смайли приказал распилить и сжечь. А когда и это было сделано, утверждали рассказчики, он вызвал рабочих из обслуги Цирка и приказал им разобрать перегородки. «Вот это да», – сказал, услышав об этом, Мартиндейл.
Или возьмите другой пример – уж он-то кого угодно выбьет из колеи. Фотография, висящая на стене унылого «тронного зала» Смайли. Судя по ее виду, она была сделана для паспорта, но увеличена во много раз по сравнению с оригиналом, из-за чего стала зернистой и, как утверждали некоторые, имела призрачно-потусторонний вид. Один из молодых сотрудников Министерства финансов заметил ее во время совещания, на котором обсуждался вопрос о ликвидации банковских счетов для финансирования операций. «Послушай-ка, а это не портрет Босса?» – спросил он Питера, исключительно для того чтобы поддержать ничего не значащий светский разговор. Он спросил просто так, ничего особенного не имея в виду. Разве нельзя просто спросить? Босс (других его имен пока еще никто не знал) был легендой этого учреждения. Он был наставником и советником Смайли на протяжении добрых тридцати лет. Говорили, что и хоронил его Смайли: ведь когда умирают те, чье имя окружает глубочайшая тайна, обычно их никто не оплакивает – все равно что тех, кто очень богат.