— Слушай, это обоих вас касается: не рвите так постромки. Поешьте лучше где-нибудь невкуснее и запишите это на мой счет, хорошо?
Это была отеческая ласка командира перед битвой, а ведь командиром — пока Гаврон это допускал — он и был.
Из всех европейских маршрутов ночной полет из Мюнхена в Берлин тем немногим, кто совершает этот путь, доставляет острейшие ностальгические переживания. Как бы ни обстояли дела с покойными, отходящими в небытие или искусственно поддерживаемыми «Восточным экспрессом», «Золотой стрелой» и «Голубым скорым», для тех, кому есть что вспомнить, шестьдесят минут ночного полета по восточногерманскому коридору в дребезжащем и на три четверти пустом самолете «Пан-Америкен» — это как сафари для охотника-ветерана, пожелавшего тряхнуть стариной. «Люфтганзе» этот маршрут заказан. Он принадлежит только победителям, хозяйничающим в бывшей немецкой столице, историкам и первооткрывателям островов, а вместе с ними поседевшему в битвах пожилому американцу, излучающему свойственный профессионалам покой, американцу, совершающему это путешествие на излюбленном своем месте, зовущему стюардессу по имени, которое он произносит с ужасающим акцентом оккупантов. Так и кажется, что ему ничего не стоит завести с ней особо доверительные отношения и за пачку хороших американских сигарет договориться за спиной властей о чем угодно. Двигатель поднимает рев, и самолет взлетает, мигают огни, не верится, что у самолета нет пропеллеров. Ты смотришь на неосвещенную враждебную землю — бомбить ее иди спрыгнуть? Ты предаешься воспоминаниям, в которых войны путаются: по крайней мере, там, внизу, как это ни странно, мир остался прежним.
Курц не был исключением.
Он сидел у окна, устремив взгляд на что-то, заслоняемое собственным его отражением в ночи. и, как всегда на этом маршруте, воскрешал в памяти прошлое. В черноте этой ночи затерялась железнодорожная ветка, но остался товарный вагон, по-черепашьи медленно ползший с востока и загнанный на занесенный снегом запасной путь, потому что пять ночей и шесть дней по железной дороге движутся военные грузы, а это куда важнее Курца, его матери и еще ста восемнадцати евреев, втиснутых в этот вагон. Они едят снег, они окоченели, и многим из них так и не суждено больше согреться. «Следующий лагерь будет лучше», — шепчет мать, чтобы подбодрить его. В черноте этой ночи осталась его мать. безропотно принявшая смерть, в полях остался и мальчик из Судет, которым когда-то был он, мальчик, который голодал, воровал, убивал и ждал без всякой надежды, чтобы новый, но такой же враждебный, как и все прочие, мир отыскал и принял его. Он видит союзнический лагерь для перемещенных лиц, людей в незнакомых мундирах, лица детей, старообразные и лишенные выражения, как и его лицо. Новое пальто, новые ботинки, новая колючая проволока и новый побег — на этот раз от спасителей. И опять поля, долгие недели он бредет от поселка к поселку и от усадьбы к усадьбе, забирая к югу, где мерещится ему спасение, пока мало-помалу не становится теплее и в воздухе не разливается аромат цветов. И вот впервые в жизни он слышит, как шелестят пальмы от морского ветерка. «Слышишь, озябший мальчик, — шепчут ему пальмы, — вот так шелестим мы в Израиле. И море там синее, совсем как здесь». А у пирса стоит развалюха-пароходик, который кажется ему огромным и прекрасным. На пароходике черным-черно от черноволосых евреев, и поэтому, поднявшись на борт, он стянул где-то вязаную шапочку и носил ее не снимая, пока они не покинули гавань. Но светлые у него волосы или темные — он им подошел. На борту командиры обучали их стрельбе из краденых «лиэнфилдов». До Хайфы еще два дня пути, но для Курца война уже началась.
Самолет идет на посадку. Он чувствует, как кренится борт, и видит, как они проходят над Стеной. У него лишь ручной багаж, но служба безопасности остерегается террористов и поэтому формальности отнимают много времени.
Шимон Литвак в старом «форде» ждал его на автомобильной стоянке. Сам он прилетел из Голландии, где в течение двух дней изучал следы лейденского происшествия. Как и Курц, он чувствовал, что не вправе спать.
— Бомбу в книге передала девушка, — сказал он, как только Курц влез в машину. — Видная брюнетка. В джинсах. Портье в отеле решил, что она студентка университета, и в конце концов уверил себя в том, что приезжала она на велосипеде. Доказательств мало, но кое в чем я ему верю. Кто-то из свидетелей показал, что это мотоцикл. Сверток был перевязан красивой лентой, и на нем была надпись: «С днем рождения, Мордухай». План, способ передвижения, бомба, девушка — что в этом нового?
— Взрыватель?
— Из русского пластика. Сохранились лишь остатки изоляционного слоя. Ничего, что могло бы дать ключ.
— Отличительный знак?
— Аккуратный моточек красного провода в «кукле».
Курц внимательно поглядел на него.
— Собственно, никакого провода нет. Обугленные крошки. Ничего не разберешь.
— И бельевой прищепки нет? — спросил Курц.
— На этот раз он предпочел мышеловку. Обычную кухонную мышеловку. — Литвак нажал на стартер.
— Мышеловки у него уже были.
— Были и мышеловки, и прищепки, и старые бедуинские одеяла, и не дающие нам ключа взрыватели, дешевые часы с одной стрелкой, дешевые девицы. И был этот никчемный террорист-любитель, — сказал Литвак, ненавидевший непрофессионализм почти столь же яростно, как и врага. — Никчемный даже для араба. Сколько времени он дал вам?
Кури изобразил недоумение:
— Дал мне? Кто дал?
— На какой срок все рассчитано? На месяц? На два? Каковы условия?
Однако ответы Курца вовсе не всегда отличались точностью.
— Условия таковы. что многие в Иерусалиме предпочитают сражаться с ливанскими ветряными мельницами, а не напрягать мозги.
— Их сдерживает Грач? Или вы?
Курц погрузился в непривычную для него тихую задумчивость, а Литвак не захотел ему мешать. В центре Западного Берлина не было тьмы, а на окраинах — света. Они направлялись к свету.
— Вы здорово польстили Гади, — неожиданно нарушил молчание Литвак, искоса поглядывая на начальника. — Самому вот так нагрянуть в его город... Этот ваш приезд для него большая честь.
— Это не его город, — ровным голосом возразил Курц. — Он здесь на время. Ему дали возможность поучиться, получить специальность и начать жизнь как бы заново. Для того только он здесь, в Берлине. Кстати, кто он теперь? Напомни-ка мне, под каким именем он живет?
— Беккер, — сухо ответил Литвак.
Курц коротко усмехнулся.
— А как у него с дамами? Значат ли теперь для него что-нибудь женщины?
— Случайные встречи. Ни одной женщины, которую он мог бы назвать своей.
Курц поерзал, усаживаясь поудобней.
— Так, может быть, сейчас ему как раз и нужен роман? А потом он смог бы вернуться в Иерусалим к своей милой жене, этой Франки, которую ему, как мне представляется. вовсе и незачем было покидать.