Именно Майкл, заставив меня пойти по тяжкому пути благочиния и строгости, превратил мои необычные способности в универсальный, разносторонний механизм. Ничто в сознании его славного Сальво, твердил он, не должно пропасть зря, ничему нельзя позволить проржаветь от неупотребления. Каждая мышца и каждая жилка божественного дара должна получать ежедневную дозу тренировки в гимнастическом зале разума: поначалу эта задача была возложена на частных репетиторов, потом на преподавателей в Школе изучения стран Востока и Африки при Лондонском университете, где я удостоился высших оценок, изучая африканские языки и литературу, со специализацией в суахили и, разумеется, французском. И наконец, в Эдинбурге я добился того, что составило в дальнейшем предмет особой гордости: получил звание магистра наук в области письменного и устного перевода для применения на государственной службе.
В общем, к концу обучения у меня было едва ли не больше дипломов и зачетов за практику перевода, чем у доброй половины убогих переводческих агентств, выхватывающих друг у друга любую, самую паршивую работенку в судах и адвокатских конторах на Чансери-Лейн. А брат Майкл, испуская дух на своей железной койке, гладил мои руки и уверял, что я его лучшее творение в этом мире — и в подтверждение этого заставил меня принять золотые наручные часы, подарок Имельды, да хранит ее Господь. Он умолял не забывать заводить их каждый день, как символ нашей с ним связи, неподвластной смерти.
* * *
Никогда, прошу вас, никогда не путайте обычного, ничем не примечательного переводчика письменного с устным переводчиком-синхронистом высшего разряда! Синхронист, разумеется, может переводить письменно — но никак не наоборот. Письменный перевод под силу любому, кто худо-бедно знает язык — был бы словарь да стол, за которым можно просиживать за полночь: тут и отставные польские офицеры, и голодающие зарубежные студенты, и таксисты, и официанты на полставки, и нештатные преподаватели — в общем, кто угодно, готовый продавать душу по семьдесят фунтов за тысячу слов. Все они ничего общего не имеют с синхронистом, который способен шесть часов кряду вкалывать на сложнейших переговорах. Устный переводчик высшей категории должен соображать быстро, как брокеры в ярких пиджаках, осуществляющие на бирже срочные финансовые сделки. Лучше всего вообще не думать, а сцепить в мозгу нужные шестеренки, и пусть сами работают — сиди себе да озвучивай результат.
Ко мне во время совещаний иногда подходят люди, обычно под самый конец дня, когда обсуждение серьезных вопросов закончено, а коктейли еще не поданы: “Эй, Сальво, мы тут поспорили, не разрешишь ли наш спор? Какой все-таки у тебя родной язык?” И если тон их кажется мне чересчур высокомерным (обычно так и бывает, ведь я работаю с людьми, твердо убежденными, что они самые важные персоны на белом свете), то я парирую: “Зависит от того, кем были мои родители, верно?” И улыбаюсь с загадочным видом. После чего мне дают спокойно почитать книжку.
Но их недоумение мне нравится. Оно означает, что голос у меня поставлен правильно. Мой английский голос, я имею в виду. По нему нельзя определить, из высшего ли я общества, из среднего класса или из простых. Это вам и не faux royal
[8]
и не “нормативное произношение”, над которым так насмехаются британские левые. Мой английский, если чем-то и выделяется, так это подчеркнутым нейтралитетом, он своего рода среднее арифметическое для всего англоговорящего общества. По нему нельзя определить: “А-а, приехал парень оттуда-то, строит из себя того-то, родители у него, бедняги, были вон кто, в школе учился там-то”. Мой английский никак не отражает мое смешанное происхождение — в отличие от моего французского, который, вопреки всем моим усилиям, навеки прикован к африканскому берегу. Мой английский невозможно отнести к какому-то определенному региону, это не смазанное произношение в духе “бесклассового общества”, что пропагандируют поклонники Тони Блэра, не густое лондонское блеяние крайних консерваторов, не мелодичная напевность карибских просторов. В нем нет ни намека на проглоченные гласные резкого ирландского акцента, как у моего покойного отца. Мне так нравился его голос, мне он и сегодня по сердцу — но это был его голос, а не мой, и моим он никогда не станет.
Нет. Мой разговорный английский невыразителен, вычищен и не имеет опознавательных признаков, за исключением милой изюминки: изредка в нем мелькают знойные ритмы, что я в шутку называю каплей молока в черном кофе. Это и мне самому нравится и моим клиентам импонирует. У них складывается впечатление, что я уверен в себе. И пусть я не в одном лагере с ними, но зато и не на стороне оппонента. Я завис где-то посреди океана и выполняю завет брата Майкла, являясь мостом, незаменимым связующим звеном между душами божьих созданий. Каждый из нас тщеславен по-своему: меня же распирает гордость от того, что я единственный человек в комнате переговоров, без которого никто не может обойтись.
Именно таким человеком я мечтал быть для своей обворожительной жены Пенелопы, пока, чуть не свернув шею, преодолевал два пролета каменной лестницы в отчаянной попытке не опоздать на праздник, устроенный в ее честь в модном винодельческом ресторанчике в центре Канэри-Уорф, этой столицы великой британской газетной отрасли, — после чего планировался званый ужин для избранных в фешенебельном кенсингтонском доме миллиардера, нового владельца газеты.
* * *
Опоздал я всего на двенадцать минут, если верить золотым часам тетушки Имельды, — да и выглядел со стороны безупречно, что в запуганном терактами Лондоне, где функционирует нормально едва ли половина станций метро, уже само по себе может считаться достижением, — но для Сальво, сверхдобросовестного супруга, это все равно что опоздать на двенадцать часов. У Пенелопы такое событие, самое грандиозное за все время ее феерического карьерного взлета, а я, ее законный муж, являюсь последним — остальным-то гостям из редакции достаточно было перейти улицу. Я же выложил кругленькую сумму за поездку на такси с другого конца города, от Окружной больницы Северного Лондона, где мне в силу непредвиденных обстоятельств пришлось задержаться с прошлого вечера, до нашего дома в Баттерси, а там, попросив таксиста подождать, мигом переоделся в свой новенький, с иголочки смокинг (обязательный за столом у владельца газеты). На то чтобы принять душ, побриться или хотя бы почистить зубы, у меня не оставалось ни минуты. К тому времени, как я, подобающе одетый, добрался до места, пот катился с меня градом, но, так или иначе, я прибыл, вот он я — а вот они, не меньше сотни сотрудников Пенелопы из разных отделов. Лишь немногие, в основном начальство, щеголяли смокингами и длинными вечерними платьями, на остальных — неформальная классика. Все столпились в зале для мероприятий на втором этаже, с низким потолком и пластмассовыми рыцарскими доспехами на стенах, пили подогретое сухое белое вино, держа бокалы слегка на отлете, а я, опоздавший, оказался с самого краю, среди официантов, в основном темнокожих.
Пенелопу я увидел не сразу. Даже решил было, что она, точь-в-точь как ее муженек, куда-то запропастилась. Потом недолго лелеял надежду, что она задумала эффектное театральное опоздание, но вскоре обнаружил ее на другом конце зала, где в окружении толпы почитателей она оживленно беседовала с крупными шишками из руководства газеты. На ней был струящийся атласный брючный костюм, последний писк моды, — надо полагать, купила себе в подарок и переоделась в своем кабинете или еще где-нибудь. Почему, ну почему, стенал мой внутренний голос, я не купил ей этот костюм сам? Почему неделю назад, за завтраком или в постели, я не сказал ей: Пенелопа, любимая, меня посетила замечательная мысль — а не махнуть ли нам с тобой в Найтсбридж, чтоб подобрать наряды для твоего торжества, все за мой счет? Шопинг — ее любимое развлечение. Я мог бы устроить из этого целое событие, сыграл бы роль ее галантного обожателя, пригласил бы на ужин в один из ее любимых ресторанов, пусть даже у нее зарплата вдвое больше моей, не говоря уже о дополнительных льготах, какие вам и не снились.