Вторая беседа Практическое знание, подлинные и неподлинные суждения
Филиппов А. Ф.: Сегодня я хотел бы обсудить вопрос обретения знания Мы в прошлый раз говорили о том, что великая культура, великая литература – это ресурс, позволяющий обрести понимание происходящего. Вот как я вас понял: это нам позволяет также понять и то, что множество людей вокруг – либо тупые, испуганные идиоты, либо жизнерадостные роботы. Ведь получается, что они не понимают того, что понимаете вы, тот, кто представляет эту великую традицию. Вы понимаете, а другие еще не понимают и, может быть, никогда и не поймут. Отсюда вытекает мой вопрос: стоит ли вам тогда просвещать окружающих? зачем это нужно? не проще ли достигать цели, не просвещая их? Но это лишь одна сторона дела. Другая сторона – это уверенность в достоверности своего знания. Это не то же самое, что комплекс культурно-исторического превосходства. И не то же самое, что уверенность ученого, открывшего истину.
Для меня такое превосходство знающего всегда было загадкой Ученый может на многие годы уйти в затворничество, а потом выйти и сказать, что он нашел истину. Такое не раз бывало в XIX веке. Так Маркс пишет «Капитал». Так Бокль пишет «Историю цивилизации в Англии». Совсем другое – та мощная очевидность, которая позволяет до всяких специальных исследований написать, например, «Манифест коммунистической партии». Классиков спросить уже нельзя, и я обращаю этот вопрос к вам: как происходит обретение знания? Точнее, как появляется внутреннее ощущение неодолимой достоверности знания, а не просто превосходства позиции, как это ощущение подтверждается или, наоборот, не подтверждается?
Павловский Г. О.: Сначала осторожно оспорю самоочевидность посылки, будто мы избранные знатоки, по отношению к которым прочие – «жизнерадостные роботы». Все не так. Напротив, во мне жил школьный запрет считать себя умней другого – табу разночинца. Я сторонился людей, которые его не придерживались, даже весьма утонченных. Поэтому обходил и богему в Одессе, где все считали себя гениями (среди них такие действительно были).
Моя посылка: все советские исходно – носители решающего, но закрытого от них знания. Мы разделяем несчастье быть империей знания, которое от коррозии действием было забыто или устарело. Все мы, я и люди вокруг, – сторона загадочного уравнения Октябрь 1917 – Советский Союз, носители фрагментов опыта, который надо собрать, вернувшись туда, откуда все пошло. В этом смысле мы братья по забытому прошлому.
На эту посылку лег русский марксизм, хотя я никогда не был марксистом вполне. Директивы научного коммунизма мне всегда были неинтересны. Ближе нечто, что Михаил Лифшиц [27] называл марксистским Просвещением, которого в СССР еще не было, – и теория действия по Генриху Батищеву. То, что Просвещения не было, подтвердил мне Библер. «Но это прекрасно, – говорил он, – раз Просвещения не было, значит оно неминуемо предстоит!» Я любил парадоксы.
Общее знание где-то здесь, но где вход? Туда вели два портала, две тропинки. Один – марксизм подлинного. Я был необыкновенно впечатлен, узнав про овеществление сознания, его превращенные формы и «ложное сознание». Но как трактовать политическую реальность вокруг? Которую мы, кстати, социальной реальностью не считали… Вообще, имя системы было большой проблемой для меня и нашей коммуны. Союзом, коммунизмом или советской властью это назвать было жаль… Назвать империей? социумом? системой? Так и не пришли к конечному выводу. Но знали, что вместе с жителями СССР составляем государственное тело, которым движет загадка его существования. А у загадки должна быть теория. Диалектика снесла мозг – истина есть процесс!
Второй портал – Восток внутри: йога, психопрактики работы с собой, самоочищение. Я бегал на лекции Владимира Леви [28] , который еще тогда, полвека назад, приезжал в Одессу, уже в роли йога. По рукам ходили топоровская Дхаммапада и перевод Бхагавадгиты 1960 года, Юнг, Шелтон, Фромм, Брэгг . Из публицистики new left 60-х знал главное о психоделике Тимоти Лири – что она революционна… Мой Восток пришел ко мне и на украинском. Было в 50-60-х такое литературное направление – сейчас бы его назвали магическим фэнтези – в книгах дважды отсидевшего в лагере украинца Олеся Бердника [29] и Миколы Руденко [30] . То была космическая магия с обетованиями света и личного преображения. Конгресс сил света однажды соберется и установит саттвический коммунизм, изгнав захвативших власть обезьян Мары. За это Бердника и Руденко наконец посадили еще раз, но их книги выходили на украинском языке совершенно свободно – отсюда я, собственно, знаю «мову».
Весь этот сумбурный «Восток внутри» сообщал, что главное препятствие внутри тебя самого и я не пробьюсь к знанию, не расчистив завалов внутри. Собственно, и идея критической теории появляется поначалу как аутотерапия, обращенная внутрь – к «неподлинному я»; лобовая политическая критика была пресна. «С нами Фромм!»
Каким-то образом молодость и жажда истины все это совмещали. Хотя я ценил трезвую аналитичную речь и публицистику жесткого стиля, с которой знакомился по переводам «Иностранной литературы» и «За рубежом», – Ясперс, Стейнбек, Бёлль… В то же время чувствовал, что остается какой-то принципиально непрозрачный для сознания пласт, который надо прояснить, не пытаясь рационализировать.
Григорий Соломонович Померанц с 60-х вносил важную добавку в мой активизм. В тогдашнем представлении власть все портит, однако вся культура, все события, история – у нее. Кромвель, декабристы – во власти истмата. Ты можешь не соглашаться с тем, как та это рассказывает, но все равно она этим владеет. Померанц пришел и сказал: нет, все у вас, а не у власти, если ты интеллигенция. Он создает мобильный несессер интеллигента, подобный аптечке автомобилиста: Конфуций, легисты, гуманизм царя Ашоки… Этот набор сегодня так же смешон, как семь слоников на комоде, но тогда им возвращали себе узурпированное мировое целое. «Несессер от Померанца» давал право утверждать, что многое в СССР извращено. Что структуру общества диктует доктрина культуры, а не социальность. Что «классы» есть только на агитплакатах, зато реальны культурные типы-мутанты. Померанц роскошно описывал их через образы русской литературы.
Гефтер разом сдвинул в сторону весь этот мой new age. Правда, склонность к самоанализу, вскрытию неявных схем и симптома остались.
Гефтер давал мне свободу действовать, отсылая за обоснованием действия к его знанию. Мне не пришлось самому анализировать тексты, поскольку он сам поднял документацию XIX – начала ХХ века. Например, о политике Витте [31] , на анализе которой выросла идея Гефтера о русской многоукладности как разновекторности развитий, подобном «теории струн». Меня завлекала его мысль о том, как Витте инкорпорировал передовое в архаическое – укрепляя синдикатами самодержавие и патримониальный строй, смело включая в него инородные элементы. Это было странно созвучным «Сумме технологии» Лема [32] и понравилось мне как технология. Гефтер реально проработал эту историю и всю статистику, в подробностях. Его идеи – не он сам! – подсказывали мне, что надо плотней давить на реальность, чтобы раздвинуть ее векторы.