Похоже, святой имам сильно «достал» всех…
2
Вопросы веры в Советской армии обсуждать было не принято, так как эти вопросы не входили в обязательный и утвержденный перечень тем для занятий политподготовкой. Поскольку церковь многие годы была уже отделена от государства, сильнейшая часть его, этого государства, была отделена тоже. Человек верить в Бога, естественно, мог себе позволить. Но держать в казарме или в военной канцелярии икону не разрешил бы никто. Там место отведено только для портрета Ленина, генерального секретаря партии и, в лучшем случае, для кого-то из старых полководцев. И не более… Ну, разве что к приезду кого-то из полководцев современных, если находили, вывешивали и его портрет. Такое положение одинаково касалось и стройбатов, и экипажей атомных подводных лодок, и подразделений спецназа ГРУ.
У майора Солоухина дед по материнской линии был сельским священником, хотя и основательно пьющим, но честным и бесконечно добрым, как казалось мальчику, человеком. Конечно, верующей женщиной была и его мать, дочь священника. И потому он сам, уже и в зрелые годы, к вере относился лояльно. Грубо говоря, не был верующим, но и неверующим тоже не был, как большинство советских людей, не увлеченных партийной карьерой. Как и отец тогда еще будущего майора спецназа ГРУ, офицер-пограничник. Отец сам церковь не посещал, но не запрещал этого делать жене и не был против того, чтобы она брала с собой сына. Но отец не получал от собственной матери того воспитания, которое маленькому Стасу пыталась дать его мать. Не навязывая, но мягко приучая к пониманию и приятию веры. Мать, к сожалению, умерла рано, воспитание сына не завершив. Появившаяся через год мачеха сняла с груди маленького Стаса оловянный крестик, подарок деда. Не злобно, не назойливо, но просто сняла и убрала куда-то. С тех пор, с шести с половиной лет, Стас крест не носил. И в доме у них больше не возникало разговоров о Боге. Но заложенное родной матерью в самом раннем детстве чувство в душе все же осталось. Как осталось и воспоминание о поездке с родителями в деревню к деду. Стас тогда был еще маленьким, все целой картиной вспомнить не мог, но отдельные эпизоды в память впечатались и остались в ней навсегда. Как дед читал молитву и крестил стол перед тем, как все сядут за него… Как сам он стоял во время службы в тесной одинаково вправо, влево и вперед, но просторной, если смотреть вверх, сельской церкви и держал перед собой зажженную свечку… И постоянно боялся при этом, что маленькая капелька парафина стечет по свечке и обожжет ему пальцы. И потому, когда свечка сгорела больше, чем наполовину, смотрел он больше не на службу, не на деда, службу ведущего, а только на играющее на сквозняке потрескивающее пламя и на каплю… Легко вспоминалось и то, как приветливо и с уважением здоровались пожилые сельчанки с дедом, когда тот шел со Стасом по деревенской улице…
Давно превратившись из Стаса в Станислава Юрьевича, майор Солоухин не забыл, как мальчиком рассматривал в церкви крупное распятие и, при мыслях о страданиях Христа, слезы катились у него по щекам. И думал он тогда, как сам он смог бы переносить такие страдания… И уверен был, что не смог бы перенести их, потому что боли в детские годы, как все его сверстники, очень боялся…
И эта память осталась в нем навсегда…
И, получив задание на уничтожение святого имама, выйдя из штаба на крыльцо и глядя в темно-синее небо над исстрадавшимся гордым Афганистаном, майор Солоухин чувствовал себя не самым лучшим образом. И не было никакой разницы, что этот святой – человек совсем иной веры, к тому же враг в этой войне. Одно слово – «святой» – словно тормозило все его привычные офицерские навыки. Но сил противостоять приказу не нашлось.
Воспитанное еще отцом чувство военного человека в крови его утвердилось прочно и было гораздо сильнее всех остальных чувств…
* * *
– Они должны были появиться сегодня к утру… – капитан Топорков оперся локтем на «стопятку»,
[4]
выставленную на каменном пригорке, и грыз какую-то толстую пустотелую травинку, нервно сплевывая горький сок, но совсем не морщился при этом, только глазами показывал свое отвращение. Тем не менее грызть не переставал. Это была известная всем привычка капитана. Если не было под рукой травинки, он грыз спичку, которую у кого-то брал, потому что сам не курил и спичек при себе не держал. – Последний, как я понимаю, срок… Не в воздухе же он, как святой дух, растворился… Один еще, я бы поверил… Но с караваном…
– Только в том случае, если мы правильно просчитали время пути. А мы вполне могли ошибиться, потому что караваны ходят по-разному. С наркотиками быстрее, с оружием медленнее. Все зависит от тяжести груза и возраста транспорта. Мы ведь даже не знаем, что везут в этом караване. Может быть, одного Мураки и везут и на каждой остановке народу показывают… – Майор Солоухин убрал в футляр мощный трофейный бинокль, каких в Советской армии не видывали, и посмотрел на капитана Латифа. – Что скажешь, хозяин положения? Где твой разлюбезный святой мог застрять? Не в воздухе же он, в самом деле, с караваном растворился…
Афганец передернул плечами, словно отмахнулся. Солоухин его состояние определил правильно. Капитан Латиф заметно нервничал. У него даже пальцы постоянно подрагивали, и он, чтобы скрыть дрожь, без конца сжимал одной ладонью другую, словно бесконечно сам с собой здоровался. Нервничать он начал, как Солоухин заметил, с самого начала, еще с посадки в вертолет. И, конечно, не от страха, потому что афганцы страха лишены начисто – такой народ, и это еще Александр Македонский признавал, когда завоевывал Бактрию и Согдиану.
[5]
Майор понимал, что, подчиняясь приказу, капитан идет против своего желания и своей совести, точно так же, как Солоухин идет против своей, отправляясь на эту операцию. Но он – иностранец и иноверец. Если, конечно, членство в коммунистической партии можно считать верой. А Латиф – мусульманин и, видимо, очень уважает престарелого имама, хотя и боится показать это. И оттого еще сильнее нервничает.
– Вот и я тоже хочу только плечами пожать, – умышленно членораздельно произнося слова, с неприязнью и жестко сказал Солоухин, не принимая поведения капитана и не подыскивая ему оправдания, хотя сам, как понимал, на его месте испытывал бы точно такие же чувства внутреннего грызущего противоречия. – Вы нас втянули в это дело, а мы сиди и жди, когда нас обнаружат и окружат… Где радист?
Майор повернулся к капитану Топоркову.
– Савельев, – негромко позвал Топорков.
Радист оказался рядом и тут же подбежал, перепрыгивая через камни.
– Связывайся с «девятьсот семнадцатым», доложи, что караван не пришел. Просим к вечеру вертолеты… Будем возвращаться…