Он видит дело так: «Главнейшим из таких оснований служит позитивизм, а также неотъемлемые от него объективизм, эволюционизм и эклектизм. Другое основание здесь составляет спекулятивный историцизм, причудливым образом соединяющийся с позитивизмом… как вера в историческую необходимость, в железные законы истории, в поступь прогресса и т. д. С историцизмом связан телеологизм и то, что Луи Альтюссер удачно назвал «ретроспективной телеологией»: когда нечто произошедшее объясняется задним числом как на самом деле предрешенное, когда люди совершившееся событие — для них самих, кстати, явившееся полнейшим сюрпризом, — объясняют так, как если бы изначально существовали рациональные основания такого поворота дела, некая логика развертывания, которая не могла не привести к данному результату» [8].
Объективизм и эклектизм и приводят к тому, что даже вроде бы признавая этничность продуктом культуры, рассуждения гуманитариев чаще всего незаметно скатываются к признанию наличия в явлениях этничности какой-то объективной сущности, которая и предопределяет ход этнических процессов. Когда речь заходит о том, где же таится эта сущность этничности, то рассуждения становятся очень туманными. Ю.В. Бромлей пишет об этническом характере: «Хотя черты характера не только проявляются через культуру, но и прежде всего ею детерминируются, все же в «интериорном» состоянии они находятся за пределами объективируемой культуры, отличаясь у каждой этнической общности своей спецификой» [9, с. 152]. Слово «интериорный» (внутренний) ничего не объясняет. Вопрос остается: что находится там, «за пределами объективируемой культуры», где скрывается специфика этнического характера? Разве за пределами культуры находится не природа (для человека — биология)? Или речь идет о душе?
Такие представления очень легко переводили рассуждения об этничности в сферу мифотворчества, что во многом и определяло развитие кризиса сознания 90-х годов. В.А. Шнирельман писал об этом периоде: «Опросы общественного мнения, проведенные ВЦИОМом в 1990-х годах, показали, что в этот период коллективные представления о прошлом занимали все более значимое место в идентичности россиян. При этом такой их компонент, как «древность, старина», имел наибольшее значение, во-первых, для людей моложе 40 лет с высоким уровнем образования, а во-вторых, для тех, кто был ориентирован на демократию и реформы… Это сопровождалось необычайно интенсивным процессом мифотворчества. В 1990-х годах романтизированные представления о предках и далеком прошлом активно создавались как в русских, так и в нерусских регионах» [10].
Легкость соскальзывания к мифотворчеству иллюстрируется тем, что и в среде части этнологов, и в широких кругах интеллигенции широко используется понятие национальный характер, которое не имеет ни эмпирических, ни логических оснований и является метафорой, не обладающей познавательной силой. Малахов так характеризует широко распространенное использование этого понятия: «Операционализация понятий и концептуальных схем, которые именно по причине их неоперационализируемости оставлены международной наукой в прошлом. К таким понятиям принадлежит «национальный характер». Это понятие сначала подвергалось жесткой критике, а потом его просто перестали использовать как социологически бессмысленное» [8].
Но этим «социологически бессмысленньш» понятием полны выступления ученых, политиков, публицистов. Действительно, издавна это понятие применялось очень широко — о национальном характере писали Чаадаев, Розанов, С. Булгаков, Франк, Бердяев, Карсавин и др. Были и противники — П.Н. Милюков считал это понятие ненаучным, а Л.Н. Гумилев называл мифом.
Г. Федотов писал: «Нет ничего труднее национальных характеристик. Они легко даются чужому и всегда оказываются вульгарностью для «своего», имеющего хотя бы смутный образ глубины и сложности национальной жизни» [11]. Напротив, Н.А. Бердяев и «своим» легко давал характеристики: «Русский народ можно характеризовать как народ государственно-деспотический и анархически свободолюбивый, как народ, склонный к национализму и к национальному самомнению, и народ универсального духа, более всех способный к всечеловечности» [12, с. 15].
И.Л. Солоневич возмущался расхожими описаниями русского национального характера: «Достоевский рисует людей, каких я лично никогда в своей жизни не видал и не слыхал, чтобы кто-нибудь видал, а Зощенко рисует советский быт, какого в реальности никогда не существовало. В первые годы советско-германской войны немцы старательно переводили и издавали Зощенко: вот вам, посмотрите, какие наследники родились у лишних и босых людей» [13, с. 188]. Но при этом и сам он был не прочь дать свою, «верную» формулу, например: «Настоящая реальность таинственной русской души, ее доминанта заключается в государственном инстинкте русского народа или, что почти одно и то же, в его инстинкте общежития» [13, с. 167].
Ряд советских обществоведов возражали против введения в науку понятия национальный характер. На это Ю.В. Бромлей отвечал, ссылаясь на авторитет Маркса: «Представляется важным сразу же обратить внимание на то, что основоположники марксизма рассматривали национальный (этнический) характер как реальность. Например, Ф. Энгельс… К. Маркс в одном из своих писем (1870 г.) отметил более страстный и более революционный характер ирландцев в сравнении с англичанами. Число подобных примеров можно легко умножить» [9, с. 148].
Как только пытались определить национальный характер какого-либо народа, напускался туман, шли метафоры и оговорки. Д.С. Лихачев, например, отступал так: «Правильнее говорить не о национальном характере народа, а о сочетании в нем различных характеров, каждый из которых в той или иной мере национален» (см. [9, с. 150]). Тем самым он просто передвинул проблему определения на другой уровень — ведь в каждом из множества характеров народа опять надо установить, что же в нем «в той или иной мере национально» и почему.
Аргументы в пользу существования национального характера как устойчивой сущности внутренне противоречивы. Ю.В. Бромлей пишет: «Отрицание национального характера, общности психического склада у буржуазных наций обычно сопровождается сетованиями на их неуловимость. Подобные сетования в значительной мере обусловлены трудностями, стоящими на пути выявления такого рода социально-психологических явлений». Но если явление не удается выявить, то это — весомое основание, чтобы не использовать его как научное понятие, а вовсе не довод в пользу его применения.
Пояснения Ю.В. Бромлея, на мой взгляд, лишь ослабляют его позицию. Он пишет: «На тезис о неуловимости этнического характера несомненно наложила свою печать и склонность обыденного сознания к искажению его черт… Но особенно существенна в рассматриваемой связи тенденция обыденного сознания к абсолютизации отдельных черт характера этнических общностей… Дискредитации представления о существовании психического склада у этнических общностей (национального характера) немало способствовала и гиперболизация этих свойств» [9, с. 160-161].
Из всех этих оговорок видно, что эмпирической базы и надежных методов для того, чтобы использовать понятие национальный характер как научный инструмент, не существует. Этот термин годится лишь как художественный образ, обретающий в разных контекстах самые разные смыслы. Тем не менее Ю.В. Бромлей заключает: «Разумеется, указанные трудности в выявлении отличительных особенностей психического склада отдельных этнических общностей не могут служить основанием для отрицания таких особенностей. Необходимо лишь усовершенствовать методы научного изучения данного компонента психики этнических общностей». Этот вывод мне кажется нелогичным.