В сущности, из кризиса XX в. был только один выход – путем чрезвычайного применения бюрократической власти для создания нового общественного баланса, однако реализовали его по-своему совершенно разные политические силы.
Первыми вышли на новую модель никем после 1918 г. не признаваемые два государства-изгоя – Россия и Турция. Социалистическая диктатура в СССР и турецкая националистическая диктатура отличались на самом деле степенью контроля над ресурсами. В СССР к власти пришли радикальные, лишенные собственности интеллигенты, обладавшие заимствованной из Германии марксистской идеологией и организацией. В Турции власть попала в руки среднего офицерского состава, воспринявшего якобинский пример Французской республики. Экономика Турции после резни армянской и греческой буржуазии оказалась целиком в руках государственной элиты, за исключением турецких крестьянских хозяйств и мелких лавок. Поэтому, при относительно скромных ресурсах, индустриализация носила постепенный характер. Ататюрк и его наследники, помня о долгой серии военных поражений предшественников-османов, лавировали на мировой арене, чтобы избежать войн. СССР, напротив, с самого начала оказался в ситуации военной угрозы (чему, конечно, способствовала идеология большевиков), отсюда и необходимость военно-индустриального рывка.
Иммануил Валлерстайн назвал эти две модели, националистическую и социалистическую, «ленинизмом с марксизмом или без». Впоследствии по всему миру множились вариации и гибриды двух моделей. В Китае коммунисты оказались намного более прокрестьянскими, что в конечном итоге позволило после 1979 г. ввести исключительно успешный НЭП путем смычки крестьянской основы Китая с капиталистической глобализацией и, через открытие страны для концессий, запустить устойчивую индустриализацию. В Израиле был получен успешный гибрид военного социализма с национализмом – конечно, при умело выбиваемой помощи США.
При завидно ровном социальном климате Скандинавии в ответ на Великую депрессию прошла социал-демократическая модель марксизма без ленинизма. У отца шведской экономической модели Гуннара Мюрдаля был достойный соизобретатель – польский экономист Михаль Калецкий. Однако ни в тридцатые годы, ни позднее Польша не могла стать полигоном для экспериментов с социальным рынком. Берусь также утверждать, что если бы правительство Альенде пережило 1973 г., Чили и при социалистах испытала бы экономический рост, но с куда меньшей политической травмой. Дело ведь не в Пиночете, а в необычной для Латинской Америки эффективности чилийской бюрократии и специфике аграрного экспорта Чили на растущий Тихоокеанский рынок.
А что представлял собой «новый курс» Рузвельта? Американские элиты, напуганные непривычно долгой и глубокой депрессией, маршами безработных и надвигавшимся вторым раундом мировой войны, приняли социал-демократическую программу во всем, кроме названия. Когда в 1945 г. им вернулась уверенность в себе, левизну «нового курса» значительно подправили, однако модель сотрудничества Большого правительства, Большого бизнеса и (официальных) Больших профсоюзов еще несколько десятилетий определяла новый баланс стран Запада. Нам еще предстоит спокойно и прагматично разбираться с многообразием вариантов XX в.
Благодаря усилиям историков, теперь все достаточно ясно и с фашистами. Чудовищные последствия авантюр Фюрера (но все-таки не Дуче и не Верховного Каудильо) не дают разглядеть, что на деле это была местная политическая мутация, реакционеры нового типа – не аристократические охранительные консерваторы, а наступательные популисты из травмированных средних классов, причем так или иначе связывавших свое благополучие с государством. Приходили они к власти только там, где традиционные элиты были панически напуганы кризисом и перспективой революции. Поэтому не Англия, Франция или Польша – а Италия, где король, морщась, призвал «проходимца Муссолини» на полгода во власть, чтобы справиться с большевистской угрозой, и Германия, где рейхспрезидент Гинденбург божился, что никогда не предложит Гитлеру пост канцлера. Однако в противном случае побеждали бы левые.
Дальнейшая динамика также вполне ясна. Нацисты дерзко воспользовались контролем над военной и экономической машиной Германии, раз за разом идя ва-банк в ослепляющей идеологической надежде обрести контроль над Европой и миром. Они использовали террор и популистскую мобилизацию не только против левых, но и для запугивания прежнего правящего класса. К 1938 г. Гитлер уже не мог не начать войну, потому что военизированная экономика грозила крахом.
Вопрос, как бы выглядел мир, где победил Гитлер, к счастью, лишен оснований в реальности. Геополитический баланс – одновременное противостояние индустриальному потенциалу Англо-Америки и армиям России, давний кошмар немецких генштабистов – был настолько против Третьего рейха (как и Японии), что нападающей стороне оставалось надеяться только на чудесное завершение войны несколькими ударами. Однако мощи германской военной машины было достаточно, чтобы произвести всего за несколько лет людские потери масштаба, возможного лишь в XX веке.
Эпилог: Машина и человечество
Источник зла не в инстинктах – их много разных, они противоречивы и опосредуются социальными структурами. Идеологии также изменчивы, а их крайние формы при нормальных условиях неизбежно остаются с краю. Массовый террор XX в. был результатом сложного и нередко случайного сочетания геополитических и экономических провалов, унаследованной от значительно более мирного XIX в. восторженно-наивной веры в технический прогресс и пророческие схемы, но, главное, многократно возросших возможностей координировать общественные силы.
Бюрократия есть социальная машина, создающая устойчивую и дальнодействующую координацию. Отлаженная бюрократия передает и исполняет команды. Это не зло и не добро, а сложное и мощное орудие двойного применения – как мирно пашущий трактор есть, в сущности, разоруженный танк. Вводится программа – и миллионы детей получают прививки или строится город. Вводится другая программа – и из общества изымаются миллионы идеологически заданных не-людей, а города сжигаются в бомбежке.
Конечно, страшно. И правильно, что страшно. Потому и надо не только помнить, но и рационально понимать причины массовых злодеяний недавнего прошлого.
Кризисы неизбежны, и как с этим бороться
НАУКА социоморфна. Это замысловатое словечко означает, что всякая наука подобна породившему ее обществу. Даже сама постановка научных проблем – что именно ученые пытаются разглядеть и объяснить в своих исследованиях – довольно значительно зависит от текущих общественных настроений, которые могут принимать форму прямого социального заказа со стороны элит и оппозиционных контрэлит, а могут просто воплощаться в «духе времени».
Это касается не только гуманитариев. Основные математические и физико-химические парадоксы из той области, что впоследствии стала называться теорией хаоса, были известны еще с конца XIX в. Однако их долго считали эзотерическим курьезом, досужей игрой ума ученых. От науки середины XX в. ожидали осязаемых, четко предсказуемых достижений, вроде невиданных синтетических материалов, лекарственных препаратов, освоения атомной энергии, могучих машин, научного прогнозирования и управления экономикой и обществом. Таково было требование самоуверенной эпохи научно-технического прогресса. В ответ выводы передовой науки должны были звучать уверенно и четко, как дважды два – четыре, вместо расплывчатого «с определенной долей вероятности, в общем-то да, но это зависит…».