Что-то тут несомненно связано со сменой поколений. Поглядите, насколько меняется стиль одежды и поведения между 1914–1929, 1956–1968 г.! Но что порождает сами поколения? Ведь одежда и стили поведения оставались в общих чертах неизменными многие века, и даже еще в предшествующем столетии, между 1815 и 1914 г., скорее преобладает преемственность. И все-таки уже шло неуклонное накопление нового. К 1914 г. мир не только жил в эпоху пара и электричества. Колоссально выросла, хотя пока в основном только на Западе, численность людей, чьи занятия и статус определялись не одной лишь сословной наследственностью, но все более современным образованием и навыками. Иначе говоря, себя стало можно сделать в английском смысле self-made man (самостоятельного мужчины, а затем и женщины), состояться благодаря упорству и таланту. Не случайно один из типичных персонажей романов того времени – пробивающий себе дорогу романтический или, напротив, циничный, или просто «лишний» одиночка, вступающий в конфликт со светскими условностями и жизненными обстоятельствами.
Но в 1914 г. обстоятельства и условности рушатся. Высвобождается громадная эмоциональная энергия, накопленная к тому времени благодаря беспрецедентному расширению образованных слоев. Жизненные траектории развиваются сколь стремительно, столь и непредсказуемо причудливо. Поскольку предыдущая фраза может вызвать романтический восторг, предложу задуматься, где бы были без 1914 г. амбициозный австрийский художник Адольф Гитлер и не вписавшийся в режим духовной семинарии поэт и публицист Сталин? Поскольку теперь возникает опасность противоположного крена в охранительство, задумайтесь, сами они реализовали свои наклонности, или их случайно взметнуло волной от коллапса прежней западной цивилизации, чьи консервативные сословные структуры не совладали с беспрецедентной мощью новых рынков, бюрократий, техники и идей?
Взлет шестидесятничества, по всему фронту от физиков до лириков, имел нескольку другие причины и динамику. Они скорее напоминают романтизм 1820-х гг., первого поколения с ярко выраженной молодежной культурой – карбонарии, декабристы, Байрон, Пушкин и Шопен лишь наиболее яркие примеры. Оба поколения «непоротые», оба приходят уже после гигантских и славных войн, оба со школьной скамьи влюблены в науку и поэзию, оба полны пылких и неоформленных надежд на самореализацию, которые наталкиваются на косность и конформизм правящих стариков, которым как раз довелось пережить ужасы террора, голода и войн.
Шестидесятников, конечно, было во много, много раз больше. Производство образованных кадров работало с ускорением уже полтора столетия и распространилось по всему миру. Всплеск энергии был, соответственно, куда больше и шире. Однако есть и еще одна структурная черта, роднящая молодых романтиков 1820-х и 1960-х. В обоих случаях учителей и источники вдохновения они находили не в своих отцах, а двумя-тремя поколениями раньше – в энциклопедистах эпохи Просвещения и в различных модернистских течениях начала XX в. Это, похоже, еще одна закономерность, обнаруживаемая исторической социологией. Поколения в современном мире чаще отталкиваются, нежели следуют опыту непосредственных предшественников.
Ни к чему тут сетовать на молодость и якобы извечную проблему отцов и детей. Это бытовое наблюдение, не подкрепленное ни анализом, ни эмпирическими данными. Дело скорее в двух отличительных чертах современности – возросшей продолжительности жизни и характерном для эпохи модерна динамизме распределения социальных ролей и позиций. Каждое поколение склонно занять все доступные и в первый черед, конечно, наиболее привлекательные позиции. Но ведь люди стали жить довольно долго, а тем временем следующее поколение ожидает и требует своей доли социального статуса и ресурсов. В прошлом проблему демографического давления молодежи обычно снимали войны, голод и эпидемии. К счастью, этого уже нет. Конкуренция между поколениями сместилась в область символического, что порождает молодежное иконоборчество, экспериментирование, чередование «мод».
Наиболее наглядно это прослеживается в такой традиционной сфере, как религия. Секуляризация мощно развернулась по всей Европе с конца XVII в. прежде всего в качестве реакции на религиозные войны и нетерпимость предшествующего столетия. В вестернизированных верхних слоях России времен Петра и Екатерины религиозность если и сохраняется, то на чисто ритуальном уровне, где-нибудь во Франции того же времени многие прелаты церкви едва не открыто исповедуют вольнодумство, а американских отцов-основателей Франклина и Джефферсона сегодня бы не потерпели в Республиканской партии США. Но в начале XIX в. происходит возрождение религиозности, новая генерация богословов, мистиков и проповедников во всех христианских конфессиях отвоевывает себе изрядную долю паствы. Поколение спустя возникает новая волна нигилистического «вульгарного» материализма, которую на рубеже нового столетия сменяет контрмода на различные формы обновленчества и спиритуализма. Такие колебания продолжались и в XX в., теперь уже по всему миру, и если они что-то предрекают нам в ближайшем будущем, то это, вероятно, скорый спад волны религиозного фундаментализма, длящейся уже почти поколение.
Сдвиг парадигмы модерна?
Здесь мы подходим к проблеме наших безыдейных дней. Всплеск шестидесятничества был настолько ярким, скорым и бурным, насколько затяжной, бессобытийной и блеклой представляется наступившая затем эпоха. Постмодерн? Это модное словечко на самом деле ничего не объяснило, хотя и запечатлело в себе кое-что наверняка важное. Приставка «пост» пристала ко всему. Посткоммунистические режимы, экономика постиндустриального постфордизма, пострационализм, постструктурализм, постутопизм, постсекуляризм, постпотребительские ориентации продвинутых слоев, «пост» что угодно. Не пытайтесь понять, что все это могло бы означать. Пустое. Нанотехнологии, да только кто их видел? Интернет, куда переместились расписания, коммерческие каталоги, укороченные письма, дамские дневники и то, что раньше писали на партах и заборах? Возникает ощущение, что странно долго не появляется ничего действительно нового и интересного. Недавно коллега-парижанин жаловался, что из столицы мира они превратились в большую туристическую деревню. Идеи и стили XX в. как бы разом увяли, превратились едва не в самопародию, однако же никуда не исчезают, потому что на смену им не приходит ровно ничего.
Возможно, это нам лишь кажется. Мы пока просто не знаем, как разумнее употребить Интернет и какие перевороты готовят нам нанотехнологии. И все-таки пауза затянулась.
Вернемся к нашей теории, которая, согласно принципам проверяемости и переносимости, должна объяснять как всплески, так и отливы творческой активности. Пойдем по пунктам. Классика вроде бы осталась с нами, разве что стало ее многовато для нормального студента – что только не запихали сегодня в список обязательной литературы, потому что никто не знает, где остановиться, что важнее. Рэндалл Коллинз между тем замечает, что в каждой области наиболее продуктивно соперничество двух-трех и никак не более шести направлений. При большем числе исчезает фокус внимания, распыляется интеллектуальная энергия, игроки и аудитория впадают в апатию.
Это, однако, не главное. При сохранении прочих условий команды в любом творческом поле должны были бы сгруппироваться вокруг нескольких перспективных идей и заново развернуть захватывающее дух соперничество. Этого не происходит, потому что серьезно истощены материальные основы творческих полей. Наука и искусство в целом дотационны. Конечно, есть коммерческие окраины полей, но в интеллектуальном плане это именно окраины, пользующиеся идеями из центров, где обычно генерируются фундаментальные знания и авангардные концепции.