В начале 1980-х гг. под общей маркой постмодернизма и «французской философской теории» (о которой так скопом и говорили: French theory) интеллектуальное поле захлестнула волна деконструкции, интертекстуальности и радикального сомнения в любом макродискурсе. Волна превратилась в подлинное наводнение с подключением к постмодернистскому движению массы американских философов, литературоведов и культурных антропологов. Эти дисциплины остро переживали утрату традиционных объектов своих исследований – давно описанных и перетрактованных классических философий и литератур либо исчезающих «примитивных» племен. Если предмет изучения давно описан и переописан, что остается делать следующему поколению, как достичь интеллектуального признания и удовлетворения? Но это лишь одна и, видимо, не главная причина.
Важнейшую роль в подъеме волны постмодернизма сыграло изменение гендерно-возрастного состава американских гуманитариев. В 1970-е – 1980-е гг. молодые энергичные женщины, многие из которых были бунтующими студентками шестидесятых, начинают повсеместно занимать преподавательские позиции на гуманитарных отделениях университетов стран Запада. Процесс феминизации гуманитарных отраслей протекал наиболее ярко и массово в США. Притом настолько бурно потому, что прежде там безраздельно господствовали пуританские нравы, предписывавшие женщинам заниматься исключительно семьей и церковной благотворительностью. К примеру, первая женщина среди профессуры Стэнфордского университета появилась лишь в 1974 г. Или такой, пардон, удивительный факт – долгое время в здании Конгресса США не было женского туалета.
Новая гендерная трансформация возникает на Западе в послевоенные годы под непосредственным воздействием беспрецедентно бурного роста государственных и частнокорпоративных бюрократий. Без всякого идейного умысла рост всевозможных учреждений и офисов создавал для молодых образованных женщин множество новых рабочих мест. В начале траектории это были лишь должности рядовых учительниц, секретарш, продавщиц, ассистенток, лаборанток, медсестер, телеграфисток, стрелочниц, конвейерных сборщиц и учетчиц. Тем не менее уже эта постоянная работа по найму создавала серьезную альтернативу традиционно предопределенным занятиям фермерской жены, повседневно следящей за скотиной, кухней, стиркой-глажкой и рожающей много детей. Демографы шутят со знанием дела, что самое эффективное противозачаточное средство – профессиональное образование для женщин. Получение постоянной должности в каком-либо учреждении в большинстве случаев также означало переезд в город или регулярные поездки с пролетарской окраины в деловой центр. С этими социальными подвижками возникали исторически беспрецедентные в своей простоте и массовости возможности расстаться с семейной опекой, перестать целиком зависеть от отца, мужа или мнения соседей, делать самостоятельные карьеры, выбирать собственную одежду и развлечения, включаться в новые стили жизни и общественные движения, а также решать, когда и сколько иметь детей. Несомненно, в самой высокой степени все это относится и к социальным последствиям громадного роста систем высшего образования и науки.
Где-то к концу 1960-х гг. была достигнута критическая масса. И тогда американки, европейки и вслед за ними даже намного более скованные своей национальной культурой японки стали двигаться вверх по организационным лестницам вертикальной мобильности внутри государственных аппаратов, корпораций и университетов. Заданные прежними (в том числе викторианскими) традициями институциональные и культурные барьеры на пути продвижения молодых женщин более не принимались за данность и не обходились личными микростратегиями приспособления. Барьеры теперь преодолевались коллективно, всевозможными способами политической мобилизации, созданием ассоциаций и лоббистских групп, а также выработкой гендерной идеологии и интеллектуальной критики. В совокупности, все это и породило феминистское движение.
Стремительное распространение в интеллектуальной среде Запада разнообразных вариантов постмодернистской критики и гендеризованной культурологии, таким образом, оказалось в весьма значительной степени обусловлено глубокой трансформацией обществ и возникновением женского движения, искавшего себе идеологическую платформу. С этими же процессами был сопряжен и взрывной рост исследований по дискурсивному конструктивизму и «сокрытым» культурным микропрактикам власти и сопротивления ей, которые долго оставались неявными или игнорировались как незначительные для традиционно материалистических подходов к анализу политики и классовой борьбы, причем как в марксистском, так и либеральном лагере.
Необходимо хотя бы вкратце обрисовать истоки и достижения конструктивистского направления, которое часто не вполне обоснованно смешивается с постмодернизмом. Довольно неожиданно символами этого направления стали яркие заголовки работ трех специалистов по экзотическим странам Юго-Восточной Азии. Все трое, заметим, мужчины более старшего поколения, работавшие в ведущих университетах США. Все трое в разное время активно участвовали в разных политических мобилизациях шестидесятничества, однако постмодернистами никогда не были.
Во-первых, это книга принстонского антрополога Клиффорда Гирца, заглавием которой сделан загадочный и непереводимый традиционный балийский термин «Негара». Вводя свой собственный антропологический метод «насыщенного описания» (thick description), Гирц искусно интерпретирует театрализованный символизм петушиных боев и царских процессий на удаленном индонезийском острове Бали и через подобную процедуру выявляет традиционную космогонию балийцев, их понятия о порядке в мире, стране и семье, о добродетели и о властвовании
[46]
.
Во-вторых, это «Оружие слабых» очень необычного политолога из Йельского университета Джеймса Скотта. На собственном опыте нескольких лет жизни среди малайских крестьян он продемонстрировал, как даже среди самых обездоленных и забитых социальных категорий возникает «бунт на коленях», подспудное осмеяние начальства и неявный, но оттого не менее эффективный саботаж его статусов и высокомерных распоряжений
[47]
. Эпиграфом к монографии Скотта поставлена малайская пословица: «Когда на дороге появляется помещик, крестьянин отступает на обочину и низко кланяется. Когда помещик проехал, крестьянин поворачивается задом и пердит ему вслед». Едва ли стоит удивляться, что самый любимый литературный персонаж анархистского крестьяноведа Джеймса Скотта – не кто иной, как бравый солдат Швейк.
Наконец, в-третьих, это «Воображаемые сообщества» проработавшего многие годы в Корнельском университете эксперта по Индонезии Бенедикта Андерсона
[48]
. Написать это книжного формата эссе о происхождении и распространении национализма в современном мире его подговорил родной брат, известнейший неомарксист и многолетний издатель влиятельного интеллектуального журнала «New Left Review» Перри Андерсон. Поводом послужила война 1979 г. между двумя коммунистическими государствами Азии – Китаем и Вьетнамом. В этом скоротечном, но ожесточенном столкновении якобы братских коммунистических режимов национализм грубо и зримо опроверг фантазии на предмет социалистического интернационализма. Бенедикт Андерсон удивительно элегантно, эрудированно и наблюдательно показывает в своем эссе, что национальные и патриотические чувства вовсе не даны от рождения. Национализм, за редкими исключениями, совершенно отсутствовал в мире прошлого, где жизнь людей протекала в повседневном родном мирке деревенской общины, и на другом уровне (вернее, по праздникам, описанным Клиффордом Гирцем) в рамках больших разноязыких империй и религиозных миров. Бенедикт Андерсон далее показывает, как формирование территориальных государств с их представителями на местах, армий на основе патриотической всеобщей обязанности, современных рынков, включая рынок печатных изданий с его усредненными и надстроенными над разнообразием диалектов литературными национальными языками, распространение государственных школ, национальных музеев, рисование карт родной страны и написание ее сугубо собственной, национальной истории, – все это в сумме кумулятивно создает мощные предпосылки для общего национального самосознания. Эмоциональный же заряд национализму дает его функция новой объединительной идеологии интенсивного сопереживания, которая приходит в современном мире на смену традиционной религии (с чем, вероятно, согласился бы и Дюркгейм с его ритуалами «органической солидарности», и даже Фридрих Энгельс, в сердцах обозвавший польский национализм «ложным сознанием»).