Хотя эта статья и написана с пылом, свойственным истинно ворующим, то, что стали называть «неоконсервативной» доктриной, не содержит широкой картины изменений, происходивших в мире после холодной войны. В основном в ней излагается модернизированная версия империализма, не связанная прежде всего с новой глобальной реальностью и новыми социальными тенденциями. Скорее, книга отражает специфические представления неоконсерваторов о приоритетах на Ближнем Востоке. Среди страха и гнева, вызванного нападением 11 сентября, неоконсервативный выбор выражается в том, чтобы, воспользовавшись моментом, изложить лишь свои собственные проблемы.
Без 11 сентября доктрина, вероятно, по-прежнему выглядела бы малозначительным явлением, но произошедшее катастрофическое событие придало ей видимость актуальности. Вскоре представители неоконсервативного направления в администрации Буша Второго преобразовали свое мнение в официальную политическую и военную доктрину. По следам 11 сентября доктрина переместилась и в сферу внутренней политики. Интенсивно пропагандируемый страх перед терроризмом создал новую политическую культуру, в которой моральная убежденность находится на грани социальной нетерпимости, в особенности по отношению к тем, чье этническое происхождение или внешность выглядят дающими основание для подозрений. Неустанная бдительность в отношении иммигрантов или даже сбившихся с пути профессоров, особенно с проарабскими взглядами на ближневосточные дела, также отражает желание оправдать собственные тревоги. Даже гражданские права некоторые уже рассматривают как помеху эффективной национальной безопасности.
Стремясь получить более широкое общественное признание, такой альтернативный взгляд на мир, отстаиваемый неоконсерваторами как исторически оправданный новыми глобальными обстоятельствами, приобрел респектабельность благодаря непреднамеренной интеллектуальной преемственности с двумя подлинно проницательными академическими работами. Их совокупное влияние на формирование исторического восприятия сквозь туман, еще оставшийся от холодной войны, придает новому видению эпохи близкий по духу интеллектуальный контекст. Первой из этих двух была книга «Конец истории» — «The End of History and the Last Man» (1992) Фрэнсиса Фукуямы, который сначала был близок к неоконсервативным кругам, но позднее стал самым активным противником взглядов Чарлза Краутхаммера, ведущего популяризатора неоконсерватизма. Другой, еще более серьезной работой была книга «Столкновение цивилизаций и перестройка мирового порядка» — «The Clash of Civilizations and the Remaking of World Order» (1996), написанная Сэмюэлем П. Хантингтоном, который с самого начала выступал с критикой неоконсервативных рекомендаций. Каждая из этих книг содержала широкую характеристику переживаемого уникального момента истории, раскрывая его глубинную сущность и фундаментальные противоречия.
Книга Фукуямы, написанная в традиции гегельянской и марксистской диалектики, блестяще, но в отдельных местах вводя в заблуждение, показывала, что политическая эволюция человечества увенчалась победой демократии. Этот вывод, встреченный шумным одобрением, был многими истолкован как доказательство того, что демократия стала теперь неизбежной судьбой человечества. (Неоконсерваторы после 11 сентября использовали эту интерпретацию для обоснования своих активистских рекомендаций.) Возможно, только само название книги вводило в заблуждение, учитывая, что автор позднее выразил сожаление о том, что был неправильно понят, и утверждал, что его выводы относительно эволюционной модернизации были не столь далеко идущими. Но его драматическое проникновение в предполагаемую историческую неизбежность демократии служило мощным основанием для тех, кто настаивал на том, чтобы Америка всеми доступными ей средствами выступала за продвижение демократии в качестве центрального направления политики США на Ближнем Востоке. Таким образом, догматический активизм сочетался с историческим детерминизмом.
Неоконсерваторы различными путями использовали и великую цивилизационную интерпретацию Хантингтона (который, в свою очередь, обращался к «Закату Европы» Освальда Шпенглера и «Постижению истории» Арнольда Тойнби: первая была написана вскоре после Первой мировой войны, а вторая — после Второй мировой) для обоснования их представлений об экзистенциальном конфликте с исламом по проблемам основных ценностей. В этом отношении непреднамеренное политическое влияние Хантингтона было даже более сильным, чем влияние Фукуямы. Его концепция, доказанная с большой изощренностью и убедительным обоснованием, послужила предупреждающим пророчеством, чего нельзя позволить себе стать самодостаточными. Однако в течение нескольких лет, особенно после 11 сентября, «столкновение цивилизаций» стало широко признанным диагнозом глобальной реальности, которая еще совсем недавно, в 1990 году, казалась отдаленной.
Результатом стала манихейская доктрина, с которой ни один из двух исследователей не мог бы примириться: демократия, столь убедительно провозглашаемая неотвратимой целью развития человечества, вступала в экзистенциальный конфликт в вопросе основных ценностей. Но такая участь нередко постигает великие умы; в свои поздние годы Джордж Кеннан нередко жаловался на то, что его широко признанный и открывающий новый путь научный труд, обосновывающий политику сдерживания сталинистской России, был искажен теми, кто прославлял его анализ и стремился проводить его рекомендации в жизнь. Во всяком случае, понятие «демократический конец истории» как заключительный момент великой коллизии с фундаменталистским исламом стал для неоконсерваторов лучом света, пронзившим туманы после холодной войны.
Эти два явления — глобализация как поднимающаяся волна и неоконсерватизм как призыв к действию — стали доминирующими на политической сцене, оттеснив альтернативные точки зрения. Тем не менее, первоначально смятенное чувство облегчения в конце холодной войны вызвало некоторое беспокойство относительно более глубинных проблем Запада, особенно в сфере морали и культуры. Возникали вопросы о перспективной жизнеспособности западной культуры, которой, казалось, все больше не хватало морального компаса. Отсутствие этого компаса и стало для меня поводом публично поставить вопрос (это было в 1990-м, в университете в Джорджтауне на лекции, озаглавленной «Послепобедный блюз»), действительно ли поражение коммунизма означает победу демократии.
Этот вопрос сразу же возникал в связи с будущим прежних коммунистических стран Восточной Европы и крушением Советского Союза. Для восточноевропейских стран привлекательность Европы служила маяком и идеалом. Историческая и географическая близость объединенной Европы могла бы помочь преодолеть сорокалетнее подчинение коммунистической доктрине. Для России коммунистическое наследие было вдвойне тяжелым, укоренившимся более прочно и к тому же усугублявшимся имперскими традициями старой России и длительной ностальгией по их возрождению. Можно было бы полагать, что логическим курсом для Запада должно быть поэтому проведение долговременной политики, направленной на вовлечение России в более тесные отношения с Европой, но было мало признаков, что кто-либо в Вашингтоне серьезно и конструктивно думает над этим вопросом.
Терзающее Запад философское беспокойство, особенно в Америке, о настроениях, доминирующих в обществе, вызвало у меня озабоченность в связи с тем, что ни одна из двух соперничающих концепций не была в историческом плане достаточной для того вызова, перед которым оказалась Америка. Это был вызов и стратегический, и философский. К какой важнейшей цели теперь, после поражения коммунизма, должны стремиться граждане демократического Запада? Для многих представителей высшего и среднего класса ответ заключался в двух словах: гедонистский релятивизм — без глубоких убеждений, без трансцендентального сознания, с хорошей жизнью, определяемой главным образом промышленным индексом Доу Джонса и ценой бензина. Если это так, то тогда дихотомия между гедонистским релятивизмом Запада и абсолютизмом внезапно обнищавших жителей прежнего советского пространства и политически пробудившегося развивающегося мира только увеличит глобальное разделение. Ответ должен быть найден путем более глубокого морального определения мировой роли Америки. Без этого глобальное лидерство Америки было бы недостаточно легитимным.