Заслуживает особого разговора отношение к геополитике в левой политике и в левом мировоззрении. Оно менялось по мере развития последних и по мере изменения политической ситуации. В классическом марксизме геополитике не было места. Пролетарии, как известно, не имеют отечества. Построение социализма и коммунизма — это работа всемирно-исторического масштаба. Социалистическая революция (как и позже глобализация) происходит везде и неизбежно предполагает абстрагирование от местных особенностей и качественностей, то есть по сути дела полное снятие территориального момента. В этом проявление общедемократического, прогрессистского элемента марксистской доктрины. Марксизм ведь — плоть от плоти модерна и движим теми же эмансипаторскими и прогрессистскими мотивами, что и либерализм. Собственно, это и был первый вариант глобалистского проекта. Соответственно этим марксистским планам строилась политика Советского государства в первые годы после Октябрьской революции. Брестский мир является прекрасной иллюстрацией пренебрежительного отношения большевиков к территориальной определенности страны. Территорией можно было пожертвовать во имя сохранения, так сказать, будущего в настоящем, во имя сохранения перспективы мировой революции, которая вот-вот должна была вспыхнуть там и тут и спасти гибнущую — не Россию — Советскую республику.
Выше мы упоминали, что Карл Мангейм подчеркивал различие консервативной и буржуазно-демократической концепций с точки зрения значимости в них пространственного и временного аспектов реальности. Он писал, что «… прогрессист переживает настоящее как начало будущего… Консерватор переживает прошлое как нечто равное настоящему, поэтому его концепция истории скорее пространственная, чем временная, поскольку выдвигает на первый план сосуществование, а не последовательность»
[58]
. Поэтому известный лозунг, вложенный Маяковским в уста Ленина периода Брестского мира: «Возьмем передышку похабного Бреста. // Потеря — пространство, выигрыш — время», — идеально передает суть буржуазно-демократического, абстрактного подхода к территории. Время абстрактно всегда, пространство же абстрактно только в контексте либерально-буржуазного и социалистического мировоззрений. Поэтому жертва абстрактного (с точки зрения большевиков), а по существу российского пространства ничего не значила при условии выигрыша времени для реализации проекта всеобщего абстрагирования.
Когда же с надеждой на скорое свершение мировой революции пришлось расстаться, отношение советской власти к территории существенно изменилось. Пришлось смириться с разнородностью мира, что привнесло элементы консерватизма и поистине трепетного отношения к собственной территории. В период войны эти элементы консерватизма усилились (вряд ли нужно объяснять почему). В то же время качественность советского государства объяснялась не его традиционным жизненным укладом, способом правления и т. д. — оно не было традиционным государством, традиционной империей — а именно его претензиями на овладение будущим. Поэтому глобалистский проект не был и не мог быть отброшен, что и обусловило в послевоенное время могучий импульс и специфику советской экспансии как процесса универсализации мира. Выдающийся социальный философ Иван Ильин еще в конце 1940-х годов писал: «Коммунисты хотят мировой власти. Они мыслят не в государственном масштабе и не в национальном, а в континентальном… в планетарно-континентальном масштабе»
[59]
. Одновременно он выражал уверенность в том, что коммунисты просчитаются, ибо против их намерений действует могучий морально-религиозный фактор в жизни азиатских народов, практически не принимаемый коммунистами во внимание. По сути дела, он имел в виду то же, о чем говорим мы, — восстание всего партикулярного против глобального уравнения мира. Но относительно причин провала коммунистической глобализации Ильин ошибся. Намерения коммунистов не сбылись не потому, что им не удалось справиться с религиозно-культурными, националистическими и прочими партикулярными тенденциями, а потому, что они были вынуждены уступить обладающей более мощным потенциалом и оказавшейся субъективно более привлекательной либеральной модели глобализации. Остается только надеяться, что либеральные глобализаторы тоже просчитаются.
Той же спецификой глобального подхода объясняется и отрицательное отношение советской власти к геополитике: советская идеология дистанцировалась от геополитики, зачисляя ее по ведомству фашизма и империализма. Это вызывает удивление — казалось бы, геополитика вполне могла способствовать планированию стратегии коммунистической экспансии. Но, как следует из вышесказанного, чутье коммунистов не обманывало. Их неприязнь к геополитике отражала отрицательное отношение прогрессистского мировоззрения к консервативной в целом мыслительной установке. Собственно говоря, период так называемого мирного сосуществования был периодом соперничества не двух геополитических в традиционном консервативном смысле слова проектов, а двух глобалистских проектов, каждый из которых предполагал тотальное абстрагирование жизни народов.
Случившаяся в результате перестройки, а лучше сказать, вслед за Александром Зиновьевым, катастройки геополитическая катастрофа — распад Советского Союза — оказалась с точки зрения политики пространства переходом из огня в полымя. О некоторых особенностях либерального восприятия российского пространства и либерального отношения к нему сказано выше — в разделе, посвященном геополитическому аспекту российской политической культуры.
Славянофилы и глобализаторы
Освобождение от коммунизма ознаменовалось возрождением в России геополитического мышления. Поиск геополитической стратегии для России всегда состоял в поиске особого исторического пути, который соответствовал бы специфике и даже уникальности России как не страны даже, а некоего наднационального и надгосударственного цивилизационного образования. Первоначально эта проблема выступала в теоретическом противостоянии «западников» и «славянофилов». Собственно, разделение на западников и славянофилов было реакцией на остро стоявший перед страной вопрос: либо присоединение к Европе, представляющей собой, так сказать, готовый цивилизационный образец, либо развитие на собственных основаниях, которые еще только предстоит прояснить.
В этом-то и заключается главная проблема: через полтора с лишком столетия после расцвета славянофильских идей вопрос о собственных основаниях российского развития так и остается нерешенным. Можно сказать так: о том, что эти основания есть, знает каждый сторонник российской специфики и особенного исторического пути России, но в чем они состоят — этого никто толком выразить не может.
Характерное для последних десятилетий теоретическое противостояние так называемых «атлантистов» и так называемых «евразийцев» в дискуссии по поводу цивилизационного будущего России частично воспроизводит на новом уровне старое разделение западников и славянофилов. При этом разделение на атлантистов и евразийцев — это, так же, как в прошлом разделение на западников и славянофилов, асимметричное разделение. Атлантисты говорят о готовых культурных, политических, экономических и прочих «паттернах», которые есть в реальности, но никак не приживаются в России; евразийцы же мечтают об альтернативных паттернах, которые якобы имеются в России и должны быть актуализированы. Но как только речь заходит о конкретных поведенческих моделях, нормативных комплексах и тому подобных вещах, составляющих институциональное строение общества, то обнаруживается, что евразийцам, по сути, нечего предъявить — у них нет эффективных экономических, организационных, социальных моделей, кроме тех, что имеют в принципе западное происхождение. А те, что автохтонны, оказываются настолько архаичными и экзотическими, что уместны в каких-нибудь экспериментальных общинах, а никак не в масштабах целой огромной страны. Или же они уже пройдены, испытаны и дискредитированы, как многие советские установления. Это не значит, что в них нет важного смысла и потенциала для развития, а значит, что полученный опыт оказался слишком тяжелым и должно пройти время, чтобы люди смогли отнестись к этим моделям объективно. Поэтому спор западников и славянофилов, атлантистов и евразийцев не разрешится никогда. В нем правда на обеих сторонах. Только на одной стороне — правда души и сердца, а на другой — правда разума и опыта.