– Никитка, ну что ты совно дитя малое – люб, не люб? Ночью в окно как тать
[71]
влез… А ну как батюшка войдет?
И тут Никита взорвался. Все, накопившееся в нем за эти дни, выплеснулось в полузадушенном крике.
– Батюшка твой тебя супротив воли за постылого выдать хочет!!!
Сейчас ему было наплевать на всех – на Настиного батюшку, на то, что народ скажет, на вече городское, которое, ежели чего, за такие дела не помилует. Какой тут батюшка, какое вече, когда с собственной жизнью сегодня днем загодя попрощался?
Настя чуть не плакала.
– А мне что делать? В Жиздре топиться? Как я против родительской воли пойду?
Никита склонил голову. Порыв прошел, оставив лишь горечь в опустевшей душе. На что надеялся? На чудо? Так не бывает на свете чудес, поди, не в сказке живем.
– И то правда, – тихо сказал Никита. – Но и мне без тебя не жизнь. Завтра на ярмарке кулачный бой будет…
Он замолчал. А чего говорить, зачем? Сказано все уже.
– И чего? – пискнула Настя. – Неужто…
Никита кивнул.
– Против брата?
– Он брат мне лишь по батьке, – глухо сказал Никита. – И половина крови у него гнилая, от той ведьмы, с которой батька на стороне знался и на которой женился опосля того, как мамка померла. Вот завтра я ту гнилую кровь с него-то и выпущу.
Испуганные глаза Насти блестели, готовые разразиться водопадом слез. Голос девушки дрожал, и неизвестно, чего было больше в этом голосе – страха за себя, за Никиту, за то, что сейчас вот-вот кто-то может войти, услышав голоса, либо за то, что будет завтра.
– Никитушка, так он же на кулаках-то первый боец в городе…
Взгляд девушки снова метнулся к двери.
– Ой, шел бы ты уже, а? Светать скоро будет. Того и гляди кто войдет…
Никита покачал головой.
– Я и гляжу, Настенька, ты того больше боишься, как бы кто нас вместе не увидел, нежели разлуки со мною.
Он задумался на мгновение, потом решительно тряхнул головой, словно отгоняя пелену, застившую взор.
– Да не о том я что-то… В общем, прощай. Не поминай лихом, ежели чего.
Он шагнул к окну, мелькнул силуэт, на короткий миг загородив лунный серп в окне, и снова пуста светлица, лишь качнулся потревоженный ночной прохладой язычок пламени в лампадке и показалось, что Господь на иконе укоризненно покачал головой.
Настя уткнулась носом в меха и разрыдалась. Ежели накопилось чего на душе, для женщины слезы – лучшее лекарство.
Мужчинам сложнее…
* * *
Весенняя ярмарка – это всегда праздник, который тороватые торговые гости всегда стараются подгадать под начало масленицы. Чтоб веселье людское – через край, чтоб еды да медов – от пуза. Ну и чтоб подвыпивший покупатель был не шибко прижимист да на скалвы
[72]
с локотками
[73]
особо не пялился.
За ночь работный люд соорудил на торжище добротные прилавки с навесами на случай дождя, которые по окружности огораживали площадь. А на самой площади веселился народ.
На большом костре горело соломенное чучело Зимы, потрескивая и грозя завалиться прямо на подвыпивший народ. На соседних кострах жарили целых быков, насаженных на двухсаженные вертелы. Черный дым лез в ноздри, ел глаза. Торговые заморские гости украдкой морщили носы и прикрывали дерюгами дорогие ткани, пытаясь уберечь их от сажи. Такое оно, торговое ремесло – морщись не морщись в рукав, а покупателю улыбнись, потому как в щедрой земле русов барыш за день часто бывает такой, что в ином месте и за две седьмицы
[74]
не заработаешь.
Опасаясь сверзиться с неслабой высоты по смазанному салом гладкому столбу, вкопанному вертикально в землю, осторожно карабкался мужик, жилистый, длинный и тощий, словно змей, время от времени бросая жадные взгляды на верхушку столба, к которой была привязана пара новых сапог.
– Давай-давай, Тюря, шевели костями, – подбадривали снизу. – Чай, пятки не казенные, не сотрешь.
– Пятки… ить… не казенные, – отбрехивался сверху Тюря, рассчитанными рывками перемещаясь к заветной цели. – А вот штаны… и то, что в них…
Народ снизу гоготал от души.
В центре площади был сооружен невысокий помост, на котором розовощекий заезжий скоморох пытался заставить плясать ручного медведя. Скоморох тщетно тренькал маленькими гуслями, порой поднося их к самому уху зверя, но мишка, видимо, был не в настроении и плясать не хотел. Он сидел на заднице и сосредоточенно жевал моченые яблоки, доставая их из корзины, ловко отобранной у разносчика. Разносчик, в сердцах грянув оземь потертую шапку, стоял в опасной близости от помоста и поливал медведя витиеватой бранью. Но тот, поглощенный трапезой, разносчика вниманием не удостаивал, чего нельзя было сказать о яблоках, что уменьшались с поразительной быстротой. Окружающий народ веселился отчаянно, бросая пострадавшему разносчику в шапку кому что не жалко, не подозревая, что спектакль подстроен.
Лучшие торговые места, те, что побольше и поближе к середине площади, были заняты наиболее уважаемыми и богатыми купцами, которые в такой день не брезговали самолично стать к прилавку. Прилавок купца Семена Васильевича был завален мехами отменной выделки, за которые где-нибудь в Царьграде насыпали бы серебра столько же, сколько они весят.
Но Козельск не Царьград. Здесь в почете было другое.
Народ толпился у соседнего прилавка, за коим стоял брат Семена Игнат. Сзади него недвижной статуей застыл чернокожий воин, который вообще от Игната ни на шаг не отходил, так и таскался за ним как привязанный. Диво само по себе, конечно, невиданное, но помимо черного человека привез Игнат из заморских стран и разные диковины. Как тут не поглазеть?
Были на прилавке крученые штуки, похожие на странной формы маленькие шлемы, внутри которых, если ухо приложить, было слышно море. Игнат сказал, что раньше в тех шлемах жили какие-то морские твари.
– Тьфу, – тихонько сплюнул себе под ноги Семен. – Бесовская дрянь.
Был желтый прозрачный камень, в котором застыл жирный пучеглазый комар. Была костяная фигурка странного животного с пятой ногой вместо носа, которая по словам Игната, должна приносить счастье. Будто не ясно, что счастье бывает, когда в церковь исправно ходишь и Богу молишься, а не ставишь дома в красный угол изображения черт-те кого. Эх! Глянешь иной раз – вроде б и родня сводный брат Игнатка – роднее некуда. И дело общее на двоих, и купчина знатный, и положиться можно на него, как на себя самого, что ныне вдвойне ценно, потому как всякий того и гляди обворовать-обжулить норовит. А иной раз как учудит – хоть стой, хоть падай! Как сейчас, например. Притащил в город деревянную ложку на подставке да две телеги ни пойми чего, дряни всякой на потеху смердам с холопами – и радуется. Чисто дитя малое!