– Ты бы лучше крикнул кому, чтоб воды принесли.
После чего снова задвигал челюстями, причмокивая смачно и с удовольствием.
Дед украдкой прокашлялся в кулак, сморгнул остатки сонной мути, но звать никого не стал, а вопросил строго, по-прежнему не сводя с пленника взведенного самострела:
– Эт кто ж тебя развязал, лихоимец?
Крестоносец пожал плечами:
– Да я сам и развязался. И чего бы не развязаться, если вы вязать не умеете?
Дед оскорбился.
– Кто вязать не умеет?
На балке, к которой был давеча привязан крестоносец, еще болтались обрывки ремней.
– А ну, – кивнул на балку Евсей, – руки-то клади! Счас поглядим, кто вязать не умеет.
Крестоносец не спеша дожевал хлеб, отряхнул руки и поднялся во весь свой огромный рост.
– Знаешь чего, старик, – сказал он, потягиваясь, отчего грозно зазвенела его кольчуга, – пойду я, пожалуй.
«Такого поди и болт не сразу остановит», – промелькнуло в голове Евсея. Он вскинул самострел на уровень лица пленника и положил палец на спусковую скобу.
– А ну! Руки! – произнес он тихо.
Крестоносец, сделавший было шаг вперед, взглянул на лицо старого дружинника и, вернувшись на прежнее место, послушно положил руки на балку. Его губы скривились в усмешке.
– Да и то правда. Вяжи. Только подумай сначала, сколько раз я мог свернуть тебе шею, пока ты спал.
Дед Евсей широко осклабился в ответ и достал из-за пазухи сыромятный ремень, припасенный на всякий случай.
– Дык куды б ты делся, родимый, из города, в котором на каждую сажень стены оружный воин поставлен? – ехидно осведомился он.
– Так зачем тогда меня вязать? – спросил крестоносец.
Дед Евсей не сразу нашелся чего ответить. Оттого насупился.
– Положено так, чтоб тать в порубе связанный сидел, – буркнул он. – Не мною заведено, не мне отменять.
Крестоносец хмыкнул, но не проронил ни слова, пока дед Евсей накрепко приматывал его запястья к деревянному брусу толщиной в полторы руки. Наконец нелегкая работа была закончена – поди достань, кабан-то ливонский под потолок вымахал. Крестоносец озабоченно подергал руками. Ремни оказались крепкими, только балка жалобно затрещала.
– Ты это… не балуй, – несколько нерешительно сказал дед. Целить в связанного из самострела было вроде как несолидно, но отчего-то толстая балка, на которой до этого висели многие лихие люди, больше не казалась деду Евсею надежной.
– Вот сейчас хорошо привязал, – удовлетворенно кивнул крестоносец и облизал пересохшие губы. – А теперь воды принеси. Или у вас помимо прочего еще и заведено пленников жаждой мучить?
– Ладно, – хмуро произнес дед. – Щас принесу. Но только ты это…
– Иди-иди, не буду, – устало произнес крестоносец. – Только арбалет свой не забудь. И теперь пореже в меня целься – как-никак, привязанный я. Спустишь тетиву ненароком, потом жалеть будешь.
Дед ничего не ответил, повернулся и вышел из поруба. Странный пленник – улыбается все время, будто и не суда ждет, а милости с неба. И медовуху Настена больно уж крепкую принесла – не иначе подмешала чего, ну да про то Бог ей судья, видать, понравился девке лихоимец.
Дед Евсей хмыкнул в бороду и покачал головой, направляясь к колодцу. Чего уж там, дело молодое, сам бывало в прежние годы чудил по-всякому, за девками ухлестывая. А тут вон оно какие времена настали – девки к парням сами не куда-нибудь, а в поруб бегают. Притом охрану спаивают, чтоб с милым переведаться.
«А милый-то – ушкуйник, – напомнил себе дед Евсей. – Лихоимец и душегуб, по которому петля плачет».
Но – странное дело. Дед Евсей дивился сам себе. А ведь правду сказал лихоимец с крестом на груди. Кабы теперь пришла нужда послать стрелу в развеселого рыцаря, послал бы не думая – но после бы точно сожалел. Бывают же на свете такие люди – вроде бы и враг, а убьешь – и как-то не по себе становится. Вроде как не врага, а человека жизни лишил…
* * *
Тревожная ночь опустилась на город.
Напряженное ожидание было почти осязаемым. Даже собаки примолкли и не лаяли, а лежали во дворах на брюхе, спрятав морды между лап, – лишь иная изредка поскуливала.
Люди тоже не спали. Кто вострил меч, доводя клинок до остроты немыслимой, впору волос резать; кто насаживал наконечник рогатины на древко; кто в который раз перебирал кольца дедовского колонтаря
[91]
, пробуя на разрыв – не ослабли ли звенья, не подъела ли ржа.
Бабы рвали дареное купцами полотно на полосы – будет чем раны воям перевязать, доставали из погребов соленья да копченья, месили тесто, готовили снедь впрок – до готовки ли будет во время осады? И другой работы прибавилось – посадские везли в город припасы и гнали скотину, надеясь схоронить свое добро за крепкими стенами и схорониться самим. А разместить людей где-то ж надо. И скотине место найти. Мужики все заняты, к обороне готовятся. Вот и прибавилось бабам заботы.
Но были среди них и такие, что помимо женской работы находили время насаживать железные наконечники на тростниковые древки стрел, править оперение или же сплести запасную тетиву для мужнина лука. А иной раз – и для своего. В приграничном городе многие девки могли, согнув охотничий лук, метко послать стрелу в цель не хуже иного мужика.
В детинце не спали тем более…
Гридницу
[92]
освещали факелы, чадящие в руках дружинников.
Воевода оглядел свою свиту и кивком отправил молодцев за дверь. Не говоря ни слова, воины подчинились. Последний, выходя, воткнул факел в специальную скобу на стене.
Тэхэ, привязанный к широкой лавке, смотрел в темноту, в которой потерялся закопченный потолок, – света факела едва хватало на то, чтобы разогнать по углам ночные тени.
«Если убьют, туда, под потолок, полетит моя душа, – подумал Тэхэ. – Измажусь в урусской саже, приду к Сульдэ грязный, как козел, скажет он, мол, сдох на лавке, не в бою, заставит меня ползать за его войском конных богатуров, собирать навоз».
Тэхэ вдруг остро захотелось жить. Воевода присел на край соседней лавки.
– Ну что, сотник, поведай-ка мне, что твои соплеменники супротив града замыслили? – произнес он.
– Так он и расскажет, – хмыкнул Семен, снимая со стены факел и наклоняя его к босым ногам пленника. – Дозволь, Федор Савельевич?