Он утверждает, например: «Русский народ безмерно ловок: ведь эта людская раса… оказалась вытолкнута к самому полюсу… Тот, кто сумел бы глубже проникнуть в промыслы Провидения, возможно, пришел бы к выводу, что война со стихиями есть суровое испытание, которому Господь пожелал подвергнуть эту нацию-избранницу, дабы однажды вознести ее над многими иными» (I, 237).
Ксения Мяло раскрывает современное – или хотя бы недавнее – значение кюстиновских «страхов», говоря об издании его книги на английском языке в 1989 году (в 1990-м, кстати сказать, вышло и новое французское ее издание), которому предпосланы следующие «пояснения». Кюстин, мол, «угадал тысячелетие позади и столетие впереди своего времени… Кюстин может излечить нашу политическую близорукость… Его вдохновенный и красноречивый рассказ напоминает нам, что под покрывалом СССР (в 1989 году сей феномен еще существовал. – В. К.) все еще скрывается Россия – наследница империи царей». И другое пояснение к тому же изданию 1989 года: «За и под новостями из Советского Союза и за экстазом гласности покоится Вечная Россия… простирается крупнейшая нация на земле, раскинувшаяся на два континента». Кюстин писал полтора с лишним столетия назад: «Нужно приехать в Россию, чтобы воочию увидеть результат этого ужасающего соединения европейского ума и науки с духом Азии…» (I, 221)
* * *
Тот текст, который можно составить из восхищенных и потрясенных высказываний Кюстина о России (это был бы иной «дайджест», противостоящий тем, которые изданы колоссальными тиражами), затронет, в сущности, все стороны и грани ее бытия – от освоенного русским народом беспредельного пространства до созданного им искусства, от крестьян, живущих «во глубине России», до петербургских аристократов.
Правда, поскольку Кюстин не знал русского языка, а переводы на французский были тогда крайне немногочисленными и несовершенными, он не имел понятия об одном из основных творений России – ее литературе; его суждения о Пушкине и Лермонтове не представляют сколько-нибудь существенного интереса. Но вот его впечатления от русской церковной музыки:
«Суровость восточного обряда благоприятствует искусству; церковное пение звучит у русских очень просто, но поистине божественно
[13]
.
Мне казалось, что я слышу, как бьются вдали шестьдесят миллионов сердец – живой оркестр, негромко вторящий торжественной песне священнослужителей… Я могу сравнить это пение… только с Miserere, исполняемым в Страстную неделю в Сикстинской капелле в Риме… Любителю искусств стоит приехать в Петербург уже ради одного русского церковного пения… самые сложные мелодии исполняются здесь с глубоким чувством, чудесным мастерством и восхитительной слаженностью» (I, 172).
Подобные фрагменты из книги Кюстина, воплотившие в себе его восхищение Россией, могли бы, как уже сказано, составить небольшую книжку, которую – если ее издать без имени автора – сочли бы заведомо «антикюстиновской», ибо многие русские люди уверены, что общеизвестный маркиз не нашел в их стране ничего достойного восхищения.
Между тем сам Кюстин в одном месте своей книги как бы раскрывает «секрет» своей русофобии, говоря о Петербурге: «…невозможно без восторга созерцать (именно созерцать, а не тенденциозно истолковывать. – В. К.) этот город, возникший из моря по приказу человека и живущий в постоянной борьбе со льдами и водой… даже тот, кто не восхищается им, его боится, а от страха недалеко до уважения» (1,121).
Выше приводился безобразно несправедливый отзыв Кюстина о финнах, которые не внушали ему никакого страха и потому– никакого уважения. Это, увы, характерное свойство европейского восприятия всего считающегося «не европейским», и необходимо ясно осознавать сие свойство западного менталитета…
Ну и, конечно же, надо иметь представление о том, что всем известная кюстиновская книга – одно из самых «обличительных» и в то же время одно из самых восторженных иностранных сочинений о России, – и понимать закономерность данного «противоречия». Кстати, сам Кюстин хорошо сознавал эту двойственность своей книги и взывал к читателям: «Не нужно уличать меня в противоречиях, я заметил их прежде вас, но не хочу их избегать, ибо они заложены в самих вещах; говорю это раз и навсегда» (I, 234).
Следует только добавить, что «противоречия» заложены не только «в самих вещах», но и в том закономерном слиянии восторга, страха и проклятия, которое присуще общеизвестному (но не освоенному полностью нами до сих пор) кюстиновскому сочинению о России.
Понимание трагедии и разрушенное сознание
В современной общественной жизни, как правило, не учитывают вопросов, связанных с основными элементами сознания. Например, разрушение в русском сознании понимания и чувствования жизни как трагедии приводит к негативным последствиям.
Начиная с советских времен, в связи с идеей коммунизма было утверждено представление о жизни как о чем-то таком, что вполне может быть рационально устроено. Отступления от этого связывали с существованием «эксплуататорского» общества, которое было неправильно построено.
При этом считали, что можно построить такое общество, где все будет прекрасно и жизнь будет в некотором роде идиллией, и это, начиная с первых лет советской власти, усердно вбивалось в головы людей.
Но такое представление не соответствует подлинной действительности бытия людей и, кстати, не соответствует основам образования, которые были до революции, не соответствует всей русской литературе в ее высших выражениях. Можно вспомнить много различных образцов крупнейших русских повествовательных произведений и огромное количество строк из лирической поэзии, в которых трагическое воплощено как закон жизни, который нельзя обойти. Взять, к примеру, творчество Достоевского или Толстого: у них почти в каждом произведении утверждается, что жизнь глубоко трагична, но что особенно важно – это не рассматривается как нечто негативное, как нечто такое, что необходимо устранить. Пушкин свое понимание жизни выразил в такой строчке: «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать» – и это не значит, что он отвергает такую жизнь.
Так вот, я считаю, что, отвергнув понимание жизни как драмы и в конечном счете как трагедии, мы потеряли что-то чрезвычайно существенное, и представление о жизни как о чем-то, могущем стать рациональным и упорядоченным, мне представляется насквозь ложным. Трагедийность человеческой жизни находит свое конечное выражение в том, что человечество (как и индивидуальное сознание) осознает свою конечность, и с этим осознанием, на мой взгляд, живет каждый человек. Я думаю, что в школах не только преподавание литературы, но и преподавание других предметов должно быть с этим связано. Причем я подчеркиваю: вся отечественная литература в ее высшем проявлении была проникнута этим осознанием, но его, к сожалению, старались задушить.
Осознание трагедийности жизни вызывает в мыслящем человеке чувства достоинства и гордости. Зная, что умрет, человек все равно делает свое дело, причем видит, что мир встречает это сопротивлением. Так, П. Флоренский, будучи уже арестованным, писал, что понял, что нельзя приносить что-либо миру, не обрекая тем самым себя на страдание. И в этом есть глубокий смысл. Чем плодотворнее твои свершения, тем большим будет сопротивление. Это и есть подлинное понимание трагедийности бытия, а также его оправдание и обоснование.