Учредительное собрание — это «любимое дитя» эсеров и меньшевиков, и их патологическая озлобленность против большевизма укрепилась именно после исчезновения этого «неразумного дитяти». Хотя ничто не помешало тем же эсерам прислуживать Колчаку, который самой большой и единственной заслугой большевиков считал именно упразднение ими Учредительного собрания. Даже раздел эсеров на правых и левых (действовавших в контакте с большевиками) — скорее всего хитрый тактический маневр с целью иметь своих людей и там и там, а в нужный момент объединиться для решительного удара в борьбе за власть. И что б ни говорили, никто, кроме большевиков, не стремился ко всевозможным компромиссам, не шел на самые различные уступки ради мирного развития революции и послеоктябрьского жизнеустройства. Более того, беда большевиков в том, что они зачастую излишне доверяли согласительным договорам, например, с эсерами, подменяя компромиссы — откровенным слиянием. Вот и получилось, что энергичная, нахрапистая, практичная или даже меркантильная, жестокая эсеровская публика, заручившись большевистскими мандатами, а позже и членскими билетами, заполонила советские органы, хозяйственные учреждения, партийный аппарат, не столько растворившись среди большевиков, сколько растворив их в себе; придавая им эсеровскую окраску, силу и идейность, делала свое разрушительное и провокационное дело.
Такие, как Соловьев, видели в партийной принадлежности возможность показать себя и взять как можно больше себе. Партийность для них — бумажка, печать на которой может тискаться теми, кто обладает властью. И если вам тычут в глаза примерами со ссылкой на конкретных людей большевистской жестокости, жадности, непоследовательности — не верьте. Вам говорят о перерожденцах, которые ни в душе, ни в жизни никогда большевиками не были и ничего общего с большевизмом не имеют. Для них важно звучно шлепнуть партийным билетом о трибуну да так, чтобы эхо пошло по городам и весям, чтобы все знали, что обладатель этого билета сегодня с пеной у рта защищает авторитетную партию, которая гарант его собственного авторитета и благополучия, а завтра — бесчестит ее, поскольку сама партия нуждается в защите и гарантом уже служить не может.
Тот же Соловьев. При царе он занимался сельским хозяйством, имея 56 десятин пахотных и сенокосных угодий. Но у соседа, возможно, было еще больше, или тот чем-то не угодил Ефиму Соловьеву. Как бы там ни было, но у соседа случился поджог, в котором заподозрили Соловьева. Дело дошло до суда, который оправдал подозреваемого. При Временном правительстве он, видимо, решил, что выгоднее и безопаснее привлекать к ответственности других, и сумел занять должность начальника милиции Верхотурского уезда «с пребыванием в г. Алапаевске». Пришла Советская власть — он становится народным комиссаром юстиции г. Алапаевска. Колчаковская контрразведка задержала его на станции Бийск Алтайской железной дороги с паспортом на имя Михаила Пономарева. При обыске у него обнаружили еще один паспортный бланк, деньги в сумме 7992 рубля с копейками, «документ» на сумму 1 065 466 рублей 09 копеек. Свою настоящую личность на допросе он отрицать не стал, а о своей наркомовской деятельности сообщил, что она «заключалась в розыске преступного элемента по уголовным делам» и в уничтожении «самогонки и конокрадства», но в большей степени в том, чтобы «обуздывать страсти рабочих местного района, не давая творить все, что угодно». Соловьев также рассказал о том, как после бегства в леса от Советской власти спрятал вместе с Григорием Абрамовым «народные деньги» (сумму назвал несколько иную, чем Абрамов). Попутно привел примеры жестокости Советской власти, выдал тайник с оружием.
Но заигрывание с новой властью и его не спасло, о чем постарался небезызвестный полковник Смолин.
Колчаковская контрразведка расправилась с Абрамовым, Соловьевым и другими алапаевскими деятелями по единственной причине — они наотрез отказывались сознаваться в причастности к убийству князей, а поэтому являлись невольными опасными свидетелями провокации в отношении «кровожадных большевиков». Исчезновение же этих свидетелей позволяло объявить их большевиками и исполнителями злой воли Советской власти в расправе над «алапаевскими узниками».
Чтобы опозорить большевизм, кого только, повторюсь, не объявляли большевиками. И что только большевикам не приписывали. Вот Бурцев настойчиво создавал списки «сонма ленинско-немецких агентов», отличившихся затем в «уничтожении царской семьи», — Сафарова и Войкова. Последнего в настоящих списках не оказалось. Ну а Сафаров, по словам Бурцева, — «видный член партии большевиков», настолько «последовательно проводил в жизнь большевистскую линию», что неоднократно исключался из партии, каждый раз восстанавливаясь в ней. Видимо, для него это было равносильно смене партийных псевдонимов, которых он имел около десяти.
Бурцев в беседе с Соколовым нарисовал «типичный отвратительный образ большевика» Голощекина, которого «кровь не остановит», который по натуре — «палач жестокий с некоторыми чертами дегенерации».
Не знаю, как по отношению к другим, но к себе самому Голощекин относился действительно жестоко и безжалостно. Правда, к этому его вынуждали в бериевских застенках. Берия, в юности прислуживавший азербайджанским мусаватистам и грузинским меньшевикам, вылавливавший по их заданиям большевистских подпольщиков, а потом, как и подобает любому перерожденцу, расправлявшийся, заручившись большевистским, чекистским, позже — и наркомовским мандатом, со своими бывшими хозяевами, был очень заинтересован в даче показаний Голощекиным. Разумеется, тех, которые были выгодны Берии. Через Голощекина имелся выход на Ежова, которого Берия сместил с поста наркома внутренних дел, а теперь должен был доказать это смещение вескими уликами. Голощекин с Ежовым были знакомы по Алма-Ате. Берия же, кроме вредительской и шпионской работы, решил «закрепить» это их знакомство и унизительной связью — педерастией. Ну точь-в-точь как департамент полиции его величества императора Николая II держал на всякий случай эту улику против князя Мещерского и его «воспитанника» Манасевича-Мануйлова. Ежов оказался слабым человеком и во всем «сознался». Голощекин все обвинения против него, в том числе и арестованного Сафарова, отвергал. Даже те, в которых действительно был виноват, — в нарушении партийной дисциплины, в двурушничестве при решении важных вопросов (о Брестском мире, об использовании военных специалистов и др.), в приписывании партийного стажа, в амбициозности. Но эти «грехи» легко доказывались документами. Да и разве можно было за них наказывать судебным преследованием, а тем более смертью?.. Человек мог колебаться, ошибаться и даже… не подчиняться тем или иным партийным требованиям. Тут слово было не за судом, не за приговором одного мстительного самодура, а за партийным разбирательством и решением.
Меня удивило, что в надзорном производстве по делу Голощекина не нашлось упоминания о его «великой заслуге» перед Советской властью, как теперь представляют иные публицисты, обвиняющие большевиков, трагедию царской семьи. А ведь и Бурцев, и Соколов, а теперь, повторяя их, и Радзинский сделали этого человека — Голощекина — наравне с Юровским царским палачом. Но если бы все так гордились участием в расстреле екатеринбургских узников, то сделал бы это и Голощекин — личность довольно-таки амбициозная. Тем более что ему приходилось защищаться на допросах, отстаивать не только право на оправдание, но и на жизнь. Он, несомненно, напомнил бы об этой «услуге» Советской власти. А если не напомнил, то понимал, что гордиться здесь особенно нечем, или же подобной заслуги на его счету не было.