Но к 60-м годам выяснилось, что как бы ни росла система образования, у этого роста есть объективные границы. Вместе с прекращением роста обнаружилось, что шансы личного успеха для образованных молодых людей тоже сокращаются. Лучшие места уже заняты, а новые не создаются. Между тем система оказалась невероятно инерционной, продолжая готовить все новые кадры со все менее радостными жизненными перспективами.
На самом деле невозможность успешной карьеры сама по себе вовсе не является жизненной трагедией: человек может найти смысл жизни в совершенно иных ценностях (которые, кстати, и были тут же провозглашены движением «хиппи» и другими субкультурами 60-х). Проблема, однако, в том, что система требовала от людей именно ориентации на карьеру и личный успех, одновременно закрывая или осложняя дорогу к ним. Именно из этого противоречия рождается протест.
Итогом был великий студенческий бунт 1968 года, восстание интеллектуалов, баррикады на улицах Парижа и появление целого поколения молодых людей, для которых леворадикальные идеи стали естественной ответной реакцией на самоочевидную несправедливость мира.
Вспомним шестидесятые?
Начало XXI века порой кажется чем-то вроде «второго издания» 60-х годов. И теперь, и тогда на политическую сцену вышло массовое движение протеста, опирающееся на молодежь. Антикапиталистические лозунги дополнились антивоенными (в 60-е годы – война во Вьетнаме, в начале XXI – агрессия против Афганистана и Ирака). Даже образы Че Гевары на майках, даже слова, скандируемые на митингах, возвращают нас к «революции 1968 года».
60-е годы – культовое десятилетие. Об этом времени положено говорить с завистью и ностальгией. Еще не закончившись, эта эпоха стала обрастать легендами.
Мир, наконец, преодолел кошмар войны. До того несколько десятилетий подряд люди готовились к войне, воевали, восстанавливали разрушенное, пугали друг друга новой войной. Сидели в концлагерях, сажали врагов народа, боролись с фашизмом, разоблачали «культ личности». И вдруг обнаружилось, что все это – в прошлом. Возникает какой-то другой мир, где можно просто наслаждаться жизнью, любить друг друга, слушать музыку, смотреть вокруг без чувства тревоги. По всем признакам должна была наступить эра обывательского благополучия. Но получилось иначе. Увидев открывшиеся возможности новой, счастливой жизни миллионы людей тут же обнаружили, насколько эти возможности остаются неполными, а счастье эфемерным. И восстали против того, что стоит на пути к счастью.
60-е начались как эра массового потребления, а закончились под знаком социальной критики. Символом начала десятилетия должны были стать дешевые автомобили, стиральные машины, холодильники и телевизоры, в которых наконец-то можно было различить изображение. Но в конце концов 60-е годы остались в истории как время баррикад, рок-музыки, антивоенных протестов «новых левых» и бурных дискуссий о философии марксизма.
Впрочем, это на Западе. В Советском Союзе были свои 60-е. Последние, самые яркие мгновения хрущевской оттепели, смелые публикации в «Новом мире», первые самиздатовские рукописи и зарождение диссидентского движения. Для России «шестидесятник» стал такой же культовой фигурой, как и «новый левый» на Западе. И если прочитать идеологические декларации нашего «шестидесятничества», то обнаружится поразительное сходство с идеями «новых левых».
И те, и другие выступали за «социализм с человеческим лицом», апеллировали к марксистской традиции, стремясь выявить ее изначальный гуманистический смысл. И те, и другие отвергали сталинизм с его культом организации, критиковали бюрократию, доказывали ценность индивидуального самовыражения. Если сравнить, например, советского философа Эвальда Ильенкова с американским социологом Эрихом Фроммом, бросается в глаза совпадение формулировок, параллельный ход мысли.
Значит ли это, что советское «шестидесятничество» было своеобразным «аналогом» движения «новых левых»? Если так, почему же наши «шестидесятники» сами не почувствовали сходства, не заметили родства? Почему для них события в Париже и Западном Берлине оставались чем-то чуждым и непонятным. Это кажется тем более странным на фоне острого интереса ко всему западному, овладевавшего советским обществом, по мере того как приоткрывался «железный занавес». Читали книги, смотрели фильмы, слушали пластинки. Того же Жана-Поля Сартра передавали из рук в руки. Но политические идеи Сартра до читателей как-то не доходили. А уж персонажи второго плана, на Западе – культовые молодежные лидеры, такие, как Даниель Кон-Бендит или Руди Дучке, вообще никому на Востоке особенно не были интересны.
Что это – недоразумение? Своя свою не познаши? Или все-таки в этом непризнании была своя логика, глубинный смысл, скрывающийся под поверхностью культурных образов и идеологических деклараций?
Увы, именно так. Ибо советское «шестидесятничество» в глубокой своей психологической основе представляло собой нечто прямо противоположное движению 60-х годов на Западе.
На Западе критика системы ставила перед собой четкую задачу – ниспровержение сложившегося порядка. Его отвергали. От жизни по его правилам отказывались. Мечтали о революции. Напротив, советский «шестидесятник» отнюдь не считал себя врагом системы. Больше того, он совершенно не собирался ничего свергать. Он мог сколько угодно петь ностальгические песни про «комиссаров в пыльных шлемах», но революция была романтична именно как нечто принадлежащее необратимому прошлому. Она не могла иметь ничего общего с будущим.
Советский интеллигент постоянно ругал начальство. Но его главным слушателем должно было стать начальство же. Обращаясь к власти, он призывал ее взглянуть на себя и устыдиться. Он не предлагал себя в качестве альтернативы. Он пытался доказать свое право давать советы и формулировать ценностные ориентиры именно для этого порядка, именно для этих начальников.
Движение «новых левых» было массовым. И дело не только в численности участников, но и в том, что все эти участники были или, по крайней мере, считали себя субъектами движения. Советское «шестидисятничество» опиралось на широчайшую социальную базу в виде массовой интеллигенции, читавшей «Новый мир», переписывавшей песни Булата Окуджавы и Александра Галича. Но по сути движение было сугубо элитарным. «Лучшие умы» говорили, остальные слушали. Борьба за свободу слова не предполагала диалога и открытой дискуссии. «Передовые мыслители» должны были получить достойную трибуну.
Западное движение было молодежным. Это отнюдь не значит, что состояло оно только из молодых людей. Вообще-то основные «гуру» 60-х годов– Сартр, Маркузе, Фромм– были людьми далеко не молодыми. У них был бесспорный моральный и интеллектуальный авторитет. Но их молодежная аудитория не признавала дистанции. Для того чтобы учить новое поколение, они должны были взаимодействовать с ним, отвечать на его вопросы. Они могли учить, но не поучать. Именно молодежь определяла стиль, дух, динамику движения.
Среди советских «шестидесятников» тоже было немало молодых людей. Но стиль движения был совершенно не молодежный. Определяющей фигурой движения был мужчина лет тридцати, закончивший университет вскоре после войны. А главными моральными авторитетами были те, кто успел побывать на войне. Испытание фронтом придавало им вес. Младшие «единомышленники», оглядываясь на старших, воспринимали их образ мысли, стиль поведения.