Изложение событий на бумаге было моим излюбленным приемом справляться с устрашающими и тяжелыми ситуациями, хотя в таком жутком положении этот способ еще не был проверен. К счастью, он сработал; я смог удержать себя в руках и сохранить внешнее спокойствие, несмотря на то что галлюцинации продолжали уродовать окружающий мир.
Я умудрился выйти из автобуса на нужной остановке и сесть в метро, несмотря на то что все вокруг дико вращалось и переворачивалось вверх тормашками. Мне удалось не проехать свою станцию «Гринвич-Виллидж». Выйдя из подземки, я увидел, что дома подпрыгивают и колышутся словно флаги на сильном ветру. Вернувшись домой, я испытал громадное облегчение: меня не убили и не арестовали, я не заблудился и не попал под машину. Закрыв дверь квартиры, я понял, что мне надо с кем-то связаться – с врачом и одновременно другом. Таким человеком могла быть только Кэрол Бернетт: пять лет назад мы вместе учились в интернатуре в Сан-Франциско, дружили, а теперь оба жили в Нью-Йорке. Кэрол меня поймет и подскажет, что делать. Дрожащей рукой я набрал номер ее телефона.
– Кэрол, – произнес я, когда она подняла трубку. – Хочу с тобой попрощаться. Я сошел с ума, спятил, сбрендил. Это началось утром, и становится все хуже и хуже.
– Оливер, – ответила Кэрол, – что ты принимаешь?
– Ничего, – ответил я. – Именно поэтому я так испуган.
Кэрол на секунду задумалась.
– Что ты перестал принимать?
– Да, в этом все дело. До вчерашнего дня я принимал большие дозы хлоралгидрата, а вчера у меня его просто не оказалось.
– Оливер, ты болван. Ты всегда и во всем перебарщиваешь, – сказала Кэрол. – У тебя классическая белая горячка.
Я испытал невероятное облегчение: белая горячка – это все же лучше, чем шизофренический психоз. Но я прекрасно сознавал и опасности белой горячки: спутанность сознания, дезориентация, галлюцинации, иллюзии, обезвоживание, жар, сердцебиение, истощение, судороги и смерть. Любому другому человеку я посоветовал бы немедленно вызвать «Скорую помощь», но сам решил сцепить зубы и испить эту чашу до дна. Кэрол согласилась побыть со мной один день, а потом, если ничего не произойдет, периодически заглядывать ко мне или звонить по телефону. При необходимости она могла вызвать «Скорую». Подстраховавшись таким образом, я немного успокоился и даже стал получать некоторое удовольствие от фантазмов делирия (хотя, кажется, какое удовольствие может быть от бесчисленных полчищ мышей и мелких насекомых). Галлюцинации продолжались четверо суток без перерыва, а когда наконец прошли, я от изнеможения впал в ступор
[47]
.
В школе я сильно увлекся химией. Она вызывала у меня такой восторг, что я устроил дома химическую лабораторию. В пятнадцать лет это увлечение прошло. Потом, в школе, в университете я хорошо учился, но ни один предмет не вызывал у меня такого волнения и трепета, как химия в средней школе. Только в Нью-Йорке, когда летом 1966 года я стал наблюдать больных мигренью, я испытал это давно забытое интеллектуальное и эмоциональное волнение. В надежде еще больше расшевелить себя и возбудить еще больший интерес к предмету исследования, я решил обратиться к амфетамину.
Я принимал амфетамин вечером, по пятницам, вернувшись с работы, и все выходные дни пребывал в сильно приподнятом настроении. Воображаемые картины и мысли приобретали черты управляемых галлюцинаций – и все это в сочетании с экстатическими эмоциями. Такие «амфетаминовые праздники» я часто проводил в приятных грезах. Но в одну из пятниц – это было в феврале 1967 года, – роясь в отделе редких книг медицинской библиотеки, я наткнулся на объемистый том о мигрени, озаглавленный «О мигрени, тошнотворной головной боли и некоторых сопутствующих расстройствах: исследование патологии нервных бурь». Книга была написана в 1873 году доктором Эдвардом Лайвингом. До этого я уже поработал несколько месяцев в клинике мигрени и был зачарован разнообразием симптомов и проявлений, имевших место при мигренозном приступе. В этих приступах часто присутствовала аура, продрома, во время которой у больного наблюдались нарушения восприятия и даже галлюцинации. Эти явления были абсолютно доброкачественными и длились несколько минут, но эти несколько минут приоткрывали окно, сквозь которое можно было успеть заглянуть в мозг и увидеть, как нарушается, а затем снова восстанавливается его нормальная работа. Каждый приступ мигрени у моих больных открывал новую страницу энциклопедии по неврологии.
До этого я прочитал десятки работ о мигрени и ее возможных причинах, но ни в одной из этих работ я не встретил описания всего богатства феноменологии мигрени, описания полного диапазона и глубины страданий, испытываемых больными. В надежде найти более полное, глубокое и гуманистическое описание мигрени я взял эту книгу на выходные. Приняв привычную дозу горького амфетамина, предварительно подсластив его сахаром, я принялся за чтение. На фоне подстегнутого воображения и обостренных эмоций книга Лайвинга показалась мне еще более волнующей и очаровательной. Я хотел только одного – поставить себя на место Лайвинга, проникнуть в его разум и в атмосферу того времени, когда он работал и творил.
Находясь в каком-то кататоническом оцепенении, не двинув ни единым мускулом и, кажется, даже ни разу не облизнув губ, я за один присест прочитал все пятьсот страниц «Мигрени». Прочитав книгу, я почувствовал себя так, словно сам стал Лайвингом, воочию увидев пациентов, которых он наблюдал и лечил. Подчас я переставал понимать, прочитал ли я книгу или сам ее написал. Я почувствовал, что перенесся в Лондон диккенсовских времен – в 60–70-е годы XIX века. Мне понравился гуманизм Лайвинга и его уверенность в том, что мигрень – это не каприз богатых изнеженных дам, а болезнь, которая поражает и тех, кто плохо питается и работает в душных фабричных цехах. Сочинение Лайвинга напомнило мне исследование Мэйхью о положении рабочего класса в Лондоне. К тому же Лайвинг был блестяще образован в биологии и в естественных науках и, кроме того, был непревзойденным мастером клинического наблюдения. Я думал: «Это лучший образец викторианской науки и медицины, это же подлинный шедевр!» Книга Лайвинга дала мне то, чего я так жаждал, наблюдая больных мигренью и возмущаясь скудостью современных статей по этому предмету, которые, казалось, и представляли всю «литературу» о мигрени. Я впал в экстаз; мигрень, как сияющее созвездие, светила мне с высот неврологического небосклона.
Однако с тех пор как в Лондоне жил и творил Лайвинг, прошло без малого сто лет. Взволнованный и возбужденный своим сравнением с Лайвингом, я тем не менее задумался и задал себе вопрос: сейчас 60-е годы XX, а не XIX века, и кто сможет стать Лайвингом наших дней? В голове моей зазвучали самые разные имена. Я вспомнил доктора А., доктора Б. и доктора В. Все они были неплохими специалистами и хорошими врачами, но ни один из них не сочетал в себе научной эрудиции и гуманизма Лайвинга. Именно в этот момент внутренний голос отчетливо произнес: «Дурачок, это же ты!»