И действительно, как до меня постепенно дошло, не только наружность и внешность мисс К., но и по большей части ее патология были неотделимо связаны с поведением ее матери и не могли считаться некой вещью в себе.
Так мутизм был частью отказа говорить (это был блок, вето, интердикт, наложенные на речь), в котором как в зеркале проступали предостережения матери. «Не разговаривай, Люси, — говорила мать ежедневно. — Шшшш! Ни слова! Все они здесь против тебя. Ничем себя не выдавай — ни движением, ни словом. Здесь нет никого, кому ты могла бы хоть чуть-чуть доверять». Эти гнетущие предостережения чередовались с часами напевных сентиментальных баюканий: «Люси, мое дитятко, моя маленькая живая куколка. Никто не любит тебя как я. Никто в целом мире не смог бы любить тебя как я. Ради тебя, маленькая моя Люси, я отдала всю свою жизнь».
Мать мисс К. приезжала в госпиталь каждый день рано утром, семь дней в неделю, кормила ее и осуществляла общий уход (несмотря на все усилия медсестер и санитаров избавить Люси от этого материнского деспотизма) и оставалась до глубокой ночи, когда мисс К. уже давно и глубоко спала. Мать открыто признавалась, и это звучало абсолютно искренне, что она полностью и без остатка предана дочери, что «пожертвовала» последние двадцать пять лет своей жизни ради того, чтобы ухаживать за своим ребенком и защищать его. Было, однако, очевидно, что поведение матери глубоко противоречиво, в нем ненависть, садизм и деструктивность были странно перемешаны с необузданной любовью и самопожертвованием. Особенно это проявлялось, если мне случалось проходить по коридору отделения с моими студентами: мать мисс К., едва завидев группу, хватала дочь, резко сажала ее прямо и с треском разгибала ей шею. После этого жестом предлагала нам подойти и начинала издевательски подстрекать больную. «Люси, — говорила она, — какой из них самый красивый? Вон тот? Ты не хочешь поцеловать его или выйти за него замуж?» По щекам Люси начинали катиться крупные слезы, или она хрипло рычала от ярости.
В начале 1969 года я предложил больной провести курс лечения леводопой, полагая, что нам нечего терять, ибо, если не считать мутизма, неподвижности, обусловленных «волевым усилием», отказом, «блоком» и негативизмом, то мисс К. все же одновременно страдала тяжелым паркинсонизмом. У нее проявлялась, насколько можно было видеть «из-под» кататонической ригидности, тяжелая пластическая ригидность, столь характерная для паркинсонизма, больше слева, а во всех крупных суставах легко вызывался симптом зубчатого колеса. Ее обезображивающие дистонические контрактуры (двусторонняя гемиплегическая дистония) сочетались с похолоданием, сальностью кожных покровов и небольшой атрофией кистей и стоп.
У больной наблюдались пароксизмы «хлопающего» тремора с обеих сторон, а иногда и грубые миоклонические подергивания. Особенно тяжелой была непрекращающаяся саливация — изо рта вязкой струйкой постоянно вытекала слюна. Это требовало постоянного промокания и ношения салфетки, что было не только унизительно, но и, учитывая количество (а оно приближалось к галлону в сутки), грозило больной обезвоживанием. Присутствовал постоянный тремор губ, а при волнении возникала ритмическая гримаса (мать называла ее «рычанием»), когда больная оскаливалась.
У мисс К. было выраженное расходящееся косоглазие с широко разошедшимися глазами, которые, будучи открытыми, сверкали мукой и злостью (в течение большей части дня веки были сомкнуты тоническим и клоническим сокращением глазных мышц, или глазные яблоки закатывались вверх так, что были видны только склеры). Глаза — и только они — были свободно подвижны и болезненно красноречивы в выражении чувств больной. Эти чувства были до предела обострены, противоречивы, мучительны и неразрешимы.
Когда мисс К. была настроена агрессивно и негативно (а так было большую часть времени), на все просьбы она отвечала «отказом»: если ее просили посмотреть на какой-нибудь предмет, она тотчас отводила взгляд в противоположную сторону, если просили высунуть язык, она плотно стискивала челюсти. Просьба расслабиться приводила к смене ригидности настоящим спазмом. В другие моменты, что случалось крайне редко, на ее лице появлялось нежное, покорное и ласковое выражение, и она искренне позволяла осматривать себя, проявляя кататоническую податливость. В такие редкие минуты при малейшем проявлении доброты со стороны персонала она проявляла послушание, насколько это было возможно в ее тяжелом состоянии. Казалось, что «тает» даже ее паркинсоническая ригидность, и ее ригидные обычно конечности начинали двигаться с большей легкостью. Таким образом, паркинсонизм мисс К., кататония и психотическая амбивалентность формировали непрерывный спектр патологических симптомов, переплетенных в неразрывном узле.
В начале 1969 года я предложил назначить больной леводопу. Предложив начать лечение, я продолжал настаивать на своем. (Вряд ли можно было объяснить мой тогдашний энтузиазм: вероятно, сказалась моя склонность упрощать сложные ситуации.) «Люси совершенно беспомощна, — говорил я. — Она нуждается в лечении. Спасением для нее может быть леводопа и больше ничего». Однако ее мать неумолимо отказывалась и выражала свое мнение в присутствии дочери: «Люси лучше сейчас, она лучше всего чувствует себя такой, какая есть. Она встревожится, просто взорвется, если вы дадите ей леводопу». К этому она благочестиво добавляла: «Если Божья воля на то, чтобы Люси умерла, она должна умереть». Мисс К., естественно, хотя и не произнесла ни слова, слышала сказанное матерью, но выразила свое отношение взглядом, исполненным мучительной двойственности: желания-страха, «да»-«нет», возведенными в неопределенную степень.
1969–1972 годы
В 1969 году я сам было пересмотрел свое мнение: мне пришлось увидеть несколько «взрывов» у других больных, получавших леводопу. Мое желание навлечь нечто подобное на мисс К. несколько поубавилось. Глядя на ее мать, я прекратил предлагать лечение. Но по мере того как иссякал мой энтузиазм, он усиливался у самой мисс К. Она стала более упрямой и вызывающей с матерью, и скованность ее значительно усилилась, став доскообразной. Взаимопонимание между матерью и дочерью окончательно превратилось в противоборство, и мисс К. одерживала верх благодаря полной кататонии.
В конце 1970 года мать мисс К. сама обратилась ко мне. «Я выдохлась, — сказала она. — Я с ней больше не справляюсь. Люси убивает меня ненавистью и непослушанием. Зачем вы только упомянули об этой леводопе? Это лекарство стало проклятием в наших отношениях. Дайте же ей лекарство, и мы посмотрим, что из этого выйдет».
Я назначил леводопу, начав с минимальной дозы, и постепенно довел ее до 3 г в сутки. У мисс К. появилась легкая тошнота. Что же касается паркинсонизма и кататонии, то если с ними и произошли какие-то изменения, то в худшую сторону. Но появилось и нечто еще — чувство надвигающейся беды. На четвертой неделе Люси, как и предрекала ее мать, отреагировала на лечение «взрывом».
Это случилось однажды утром, без всякого предупреждения. Одна из медицинских сестер, обычно степенная и уравновешенная женщина, буквально влетела в мой кабинет. «Скорее! — воскликнула она. — Идемте, мисс Люси очень возбуждена, с ней творится что-то невероятное, и все это случилось всего несколько минут назад!» Действительно, мисс К. сидела на кровати без посторонней помощи, одна, что лишь вчера было для нее невозможно. Лицо раскраснелось, больная сильно размахивала руками. Улыбаясь растерянно, я наскоро осмотрел мисс К.: никаких следов ригидности в руках и ногах, акинезия исчезла, словно ее никогда не было, движения во всех суставах свободны, если им не мешают контрактуры.