Почему болезни должны стать исключением? И почему таким исключением должен быть постэнцефалитический паркинсонизм, отличающийся глубоким (и до сих пор не рассмотренным) сходством с невротическими расстройствами? Если какая-нибудь болезнь и ее «исцеление» требует биографического представления, то это именно история паркинсонизма и леводопы. Если нам нужно конспективное изложение квинтэссенции человеческого страдания — длительной болезни, мучений и скорби, быстрого, полного, почти противоестественного «пробуждения» (увы!), неразрешимых запутанных осложнений, которые могут последовать за «исцелением», то нет лучшего образца, нежели история больных с постэнцефалитическим паркинсонизмом.
При этом нельзя сказать, что наблюдается дефицит литературы об этом: напротив, нас буквально захлестывает поток статей, заметок, отчетов, обзоров, издательских предисловий, протоколов конференций и т. д. Это половодье началось после вышедшей в 1967 году пионерской работы Корциуса, и я здесь не говорю о бесчисленных — восторженных или напыщенных (и очень часто недобросовестных) — рекламных объявлениях и газетных публикациях. Но всему этому, как я искренне считаю, недостает одной фундаментальной вещи. Врачи ломают голову над бесчисленными статьями, выполненными в «объективном», принятом как эталон неврологического исследования, стиле, строго говоря, лишенном всякого намека на стиль.
Голова гудит от «фактов», цифр, списков, схем, классификаций, вычислений, ранжирования, коэффициентов, индексов, статистических выкладок, формул, графиков и бог знает чего еще. Все «вычислено, сопоставлено, уравновешено и доказано» в манере, от которой пришел бы в восторг Томас Грэдграйнд [ «Томас Грэдграйнд, сэр, — педантичный Томас, Томас Грэдграйнд. В его карманах всегда найдется линейка, весы, транспортир и математические таблицы, сэр. Он в любую минуту готов взвесить и измерить ничтожнейшую долю человеческой натуры и точно сказать, что из нее выйдет. Все это вопрос чисел, простой арифметики». — «Тяжелые времена».]. И нигде, нигде не найдете вы красок, реальности и тепла; нигде не обнаружите даже следов живого опыта, не увидите никаких намеков на впечатление или живое описание того, каково в действительности страдать паркинсонизмом, принимать леводопу и претерпевать полную трансформацию. Если есть на свете предмет, нуждающийся в немеханистическом, человеческом обращении, то он перед вами. Но напрасно будете вы искать живое слово в этом море статей и монографий. Все они представляют собой отвратительнейший образец медицинского конвейера: все человеческое, все живое размято, раздроблено, атомизировано, размолото в пыль и «обработано» до такой степени, что вовсе перестало существовать.
И все же опыт оставляет самое обольстительное из всех впечатлений — драматичное, трагичное и комичное одновременно. Мои собственные чувства, когда я впервые увидел эффекты лечения леводопой, были ощущением изумления, чуда и почти благоговения. С каждым днем это чувство усиливалось. Мне открывались новые феномены, невиданные реакции, странности, целые миры неизвестного дотоле бытия — миры, о которых я не мог грезить даже в самых фантастических сновидениях. Я чувствовал себя как дитя трущоб, внезапно перенесенное в Африку или Перу.
Ощущение нагромождения миров, ландшафт необычайных впечатлений, постоянно расширяющийся за пределы моего разумения и воображения, — все это сопутствовало мне с тех пор, как я впервые столкнулся с больными постэнцефалитическим синдромом в 1966 году и начал лечить их леводопой в 1969 году. Это смешанный ландшафт, отчасти знакомый, отчасти зловещий и малоизведанный, местность, изобилующая залитыми солнцем возвышенностями, бездонными расщелинами, вулканами, гейзерами, болотами, — словом, нечто вроде Йеллоустонского национального парка, архаичная, дочеловеческая, почти доисторическая, местность, где повсюду ощущаешь кипение и бурление первобытных сил. Фрейд однажды сказал, что невроз подобен доисторическому, юрскому ландшафту, и этот образ еще более верен в отношении постэнцефалитических расстройств, которые ведут больного и его врача в темную душу бытия [?Даже у такой прозаичной и жизнерадостной пациентки, как Лилиан В., возникло ощущение анархии, абсурда, гротеска. Ее кризы и симптомы были настолько сюрреалистичными, что их нельзя было трактовать как лишенные моральной природы. Они вообще свидетельствовали о чем-то лишенном всякого разумного характера. Более того, по ходу изложения я был вынужден прибегать к терминам, которые никогда прежде не позволял себе употреблять в научных статьях и описаниях. // Помимо этого, я был принужден спросить себя: не было ли мое прежнее мировоззрение слишком бледным, поверхностным и одновременно излишне «рациональным» — простым скольжением по поверхности действительности; не отрицал ли я невероятно жестокую сложность Природы, неизмеримо важные детерминанты бытия — стимулы, действующие на поверхность сознания из глубин подсознания, силы, скрывающиеся за видимыми силами, глубины, прячущиеся в безднах явных глубин, простирающиеся в бесконечную пропасть подлинного внутреннего мира, космоса. На поверхности царили лучезарный свет и безмятежное спокойствие Аполлона, «все рациональное и согласованное», а ниже — неизведанные хтонические или дионисийские глубины. // Экстраординарные симптомы и феномены, проявившиеся у моих больных, были намеком на невидимые, неожидаемые, почти экстравагантно буйные и распутные глубины человеческого существа, на бесчисленные «ид», расположенные ниже самого нижнего их уровня, о котором говорил Фрейд. Возможно, это было одно громадное «ид» (то есть подсознание), воплощение первобытной энергии самого космоса. Это глубочайшее из всех «ид» не есть ни «добро», ни «зло», оно ни нравственно, ни аморально, ни рационально, ни иррационально, ни упорядоченно, ни хаотично (если только это все не переплетено в сложное единство). Эта бесконечно продуктивная творческая сила представляется сущностным духом самой Природы, побуждением быть(продолжая существовать и расти в самосущности) тем вечно живым, вечно борющимся, самопознающим conatus(попыткой), о котором Спиноза и Лейбниц говорят одними и теми же терминами. // Когда я говорю о пути, приведшем меня в «темную душу Бытия», я не имею в виду ничего низкого, манихейского или тайного, я не имею в виду что-то дьявольское или нравственно темное. Я говорю о вышине, глубинах, безднах и пиках — о видении непостижимого центра вещей, излучающего духа явленного мира.].
Витгенштейн однажды заметил, что книга, как и мир, может выразить свое сущностное содержание примерами, остальное в ней избыточно. Моим главным намерением, когда я писал эту книгу, как раз и было приведение примеров.
До сих пор мы в своем воображении совершали путь вместе с нашими больными, прослеживали путь их жизни, болезни, становились свидетелями их реакции на леводопу. Теперь мы можем отклониться от этого курса, от истории и конкретных событий и пристально взглянуть на детали самого ландшафта, на узор реакций, имеющих особую важность.
Нам нет нужды окидывать взором удаленные пространства, разглядывать какие-то вещи выше, ниже, дальше или в стороне от того, что мы и так видим. Нам нет нужды охотиться за «причинами», теориями или объяснениями — то есть за всем тем, что лежит вне наших наблюдений:
«Все действительное и есть, по сути, теория… Нет смысла искать что-либо за феноменами, ибо они суть теория» (Гете).